Ана Матуте - Первые воспоминания. Рассказы
Дедушка спал на спине, положив руки на одеяло. Вокруг кровати царил невообразимый хаос. Шнур от звонка, на случай, если дедушке станет плохо, болтался, касаясь его лысины. Беззубый рот был раскрыт, и запавшая нижняя губа слегка вздувалась. Ритмичное, грозное, почти воинственное дыхание никак не вязалось с тщедушным телом дедушки, всю жизнь мечтавшего стать полководцем, но так и не сумевшего им стать, потому что, как он говорит, не вышел ростом.
Хуан знал, что дедушка очень любит своих птичек: синюю, розовую, желтую. Он осторожно пробирался мимо клеток, где спали Эсекиель, Исайя и Амаранто. Сердце Хуана замирало от страха, что они могут проснуться и поднять невероятный шум, какой обычно поднимают на рассвете. Дальше все шло как по маслу.
За ширмой из фиолетового шелка спала бабушка, лежа на боку. Бабушка и дедушка, в отличие от мамы, не страдали бессонницей. И если мама говорила, что завидует им, они отвечали: «Все дело в совести, доченька, в чистой совести; мы никогда никому не причиняли зла».
Нынешняя спальня дедушки и бабушки была прежде музыкальной залой, где устраивались пышные приемы. В углу по-прежнему стояло роскошное черное пианино, потому что его не в состоянии были сдвинуть с места. Но концерты и пышные приемы давно уже не устраивались, с потолка свисали лампы в белых чехлах, похожие на огромные головы, — военные трофеи, — охраняемые целым войском мух и других отвратительных насекомых. Теперь здесь дедушка с бабушкой устроили спальню. Бабушка велела перенести свои кровать, шкаф и большой туалетный столик, обтянутый кружевами в сборку, на котором покоилось множество разных флакончиков с духами, лежала расческа из слоновой кости и серебра, а в огромной пудренице, напоминавшей торт, хранились единственная заколка и непонятно каким образом попавшая сюда точилка для карандашей. Покрывало у бабушки на кровати было зеленого цвета с длинной бахромой до самого пола, а у дедушки — желтовато-золотистое, окантованное кистями. Дедушка тоже велел принести в залу свой комод вишневого дерева, над которым повесил круглое, покрытое темными пятнами зеркало в черной раме. Каждый раз, когда Хуан подходил к комоду, он видел в зеркале свою голову, казавшуюся ему чужой, отрубленной, повисшей в воздухе, пахнувшем дорогими духами, вишневым деревом, старческой ухоженной кожей. И немного нафталином, потому что бабушкин халат висел тут же на манекене, поблескивая в темноте. Иногда Хуана пугал этот халат на манекене, словно это была молодая женщина, собравшаяся сбежать, так как догадывалась, что у дедушки под подушкой лежит заряженное ружье, которое может изрешетить ее дробью.
Сначала бабушка велела перенести свою кровать. Она сказала: «Мне давно хотелось тут спать, и теперь, когда здесь такая тишина, я поставлю сюда свои вещи». Дедушка, всегда всему завидовавший, последовал ее примеру и тоже велел принести в залу комод, зеркало, кровать, шкаф.
Они долго не могли поделить между собой место, пока наконец им в голову не пришла счастливая мысль поставить посреди залы ширму. Теперь у каждого была своя территория, и они не касались друг друга.
В правом ящике туалетного столика хранились бабушкины бусы, серьги, браслеты и другие драгоценности. Дедушка прятал свои деньги во втором ящике комода. Бабушка и дедушка говорили маме: «Оставь нас в покое, мы не доверяем банкам. Зачем класть деньги в банк? Там их нельзя ни видеть, ни потрогать, зачем они тогда? Достаточно того, что ты там хранишь свои, а уж наши пусть хранятся при нас». Но на самом деле ни бабушка, ни дедушка никогда не смотрели на свои деньги и драгоценности, никогда не трогали их, они даже не замечали, что Хуан брал деньги из комода, а однажды унес зеленое кольцо и потерял его в реке. Он мог безнаказанно брать все что хотел, они ничего не замечали. Другое дело мама, та бы сразу обнаружила пропажу. К тому же мамины деньги — это нечто неосязаемое: какие-то счета, цифры, даты. Мамины деньги хранятся в мыслях, их нельзя увидеть или потрогать. Для дедушки существовали только деньги, которые можно было лицезреть, осязать, вполне досягаемые, хоть и спрятанные, как фанты, в которые любила прежде играть бабушка. Но теперь она уже не могла их ни сосчитать, ни распределить, ни обменять, точно так же, как не могла объяснить, почему вдруг надела один туфель черный, а другой — коричневый.
Хуан высыпал содержимое шкатулки на ковер: кольца, браслеты, колье, круглую брошь, похожую на глаз филина: неподвижный, остекленевший. Затем присел на корточки и вдруг почти физически ощутил, охваченный ужасом, как все его тело приобретает очертания, цвет, обнаженность дикаря, подкарауливающего свою жертву. Драгоценности были грязными, потускневшими, и в то же время от них исходил завораживающий блеск; в склоненное лицо Хуана пахнуло стариной. Пламя лампады трепетало на ночном столике бабушки, которая с детства страшилась темноты, грозы, мертвецов и не могла уснуть без этого тусклого света.
XV— Все это хлам, — сказал Гальго, однако его карман тут же поглотил матовый блеск, вечное сияние двойной нити жемчуга. Хуану хотелось крикнуть ему: «Скотина, это же звезды!» Но он лишь проговорил:
— Я ведь сказал, что принесу все, и принес.
Андрес покачнулся и прислонился к стене возле пролома.
— Зачем все?.. Столько не понадобится…
— Затем, что я не вернусь. Никто больше меня не увидит.
Охваченный гордостью, он подумал: «Неужели я это сделал ради того, чтобы произнести то, что сказал сейчас, здесь, возле призрака гелиотропов?»
Гальго подначивал его:
— А ну, выкладывай!
Рука Гальго, вытянутая вперед ладонью кверху, жесткой, темной, испещренной бесчисленными, таинственными линиями, настойчиво требовала. Рука, на которой не было, как и на руке Хуана, никаких следов труда, только царапины от игр и ребячьих авантюр, а может, и сновидений.
— Барчук, — презрительно процедил сквозь зубы пораженный Гальго. Он даже не смеялся.
Все трое молчали, и Хуан почувствовал себя владыкой морей, неба, живых и мертвых планет. Резким движением он высыпал все из своих карманов. Андрес отвернулся, словно не желая этого видеть, а Гальго, проворно присев на корточки, уже пересчитывал, раскладывал, отбирал со знанием дела. Казалось, прошла целая вечность прежде, чем он сказал:
— Все в порядке. Пошли.
Андрес слегка замешкался. Никто бы этого не заметил, кроме Хуана.
— Пойдем, Андрес, — сказал он.
Андрес как-то странно повел плечами, будто его покоробило, а затем, вероятно решившись, последовал за ними.
— На велосипедах не поедем, — бросил на ходу Гальго, не оборачиваясь. — Незачем оставлять следов.
Хуан не мог оторвать взгляда от черных щиколоток Гальго, они приковывали его к себе, будто все трое были связаны общими невидимыми кандалами.
Только теперь он, Хуан, неблагодарный, заносчивый Хуан, бедный Хуан, вдруг почувствовал, что они с Андресом вновь приблизились друг к другу. Как прежде, когда делили между собой мелкую добычу, держали пари, пили анисовую настойку и мятный ликер вместе с доном Анхелито, чтобы заставить его разговориться. Какими жалкими казались теперь их встречи у стены гелиотропов. Все знали, что он дружит с Андресом из лачуг, сыном арестанта. Но то, что было связано с Гальго, хранилось в тайне. Дон Анхелито тоже помалкивал о нем. Дон Анхелито никогда никому не расскажет о Гальго. Потому что его истории предназначались мальчишкам, а здесь уже нет ни одного мальчишки. Ни одного.
Когда река осталась позади, Хуан сказал:
— Нас туда не впустят.
Гальго засмеялся:
— Боишься?
— Нет. Но нас туда не впустят.
— Впустят, вот увидишь, хочешь ты этого или нет, — насмешливо произнес Гальго, и в голосе его зазмеилась издевка. — Обязательно впустят, это тебе говорю я, Гальго.
Хуан поборол страх, сложив ладони, в которых теперь не было камешка, а ему так надо было за что-нибудь ухватиться: за землю, за дерево.
— Почему мы идем этой дорогой? — недоверчиво спросил Андрес. — Она ведет к каналу.
— Так ближе, — ответил Гальго.
Тропинка поднималась к скалам, к каналу, по краям которого росли акации, тополя и кое-где дубы.
— Здесь мы не пройдем, — повторил Андрес.
Хуану он показался выше ростом в своей рваной на груди курточке. Его била дрожь. Эта тропинка ведет к каналу.
Гальго резко обернулся и лицом к лицу столкнулся с Андресом. Они стояли в ночи, как два взъерошенных белых петуха.
— Ты сдрейфил; вот что, дальше ты с нами не пойдешь.
Хуан потянул Андреса за руку, но тот упирался, пятясь назад, точно ослик, который возил молоко в лагерь.
— Нет, он пойдет. Ты пойдешь с нами, Андрес.
Гальго пожал плечами, и они молча двинулись за узконосыми, рваными ботинками, покрытыми сухой грязью.
Хуан хорошо знал эту часть канала, протекающего за лагерем, перед бараком коменданта, и огибающего лачуги. В воде здесь плавали отбросы лагерной кухни, и младший брат Андреса, его настоящий брат, вместе с другими такими же, как он, ребятишками, бегал сюда, ложился ничком на мостик, вылавливал длинной проволокой, загнутой на конце в виде крючка, мокрые корки от дынь, арбузов и лакомился ими.