Владимир Шаров - До и во время
Кроме того, — продолжал Ифраимов, — спасутся дети де Сталь и Ноя. Господь сделал так, что при рождении души их не были оплодотворены; бессловесными, не ведающими добра и зла Божьими тварями они прожили больше ста лет, и грех не сумел их коснуться. Правда, Ной все равно их ненавидит, он убежден, что, несмотря на неведенье, они плоть от плоти старого мира, дети разврата, они рождены во грехе, и отсюда никуда не уйдешь. В Ное всегда было стремление завершить прошлое, не длить, не продолжать этот уход человека от Бога; он был готов терпеть сыновей, но считал, что жизнь их может быть оправдана только тем, что они начнут дело восстановления своих отцов и, значит, повернут ход жизни обратно.
Но кого могут восстановить эти три идиота? Ведь они даже не знают, что Ной их отец. Вдобавок Ной страшится, что с ними на Ковчег проникло зло и если наследуют ему они трое, если его жизнь продлится через них, всё, как и тогда, в первый раз, — напрасно. Ной молит Бога, чтобы Он после потопа дал ему от де Сталь другого сына, сына всех людей, когда-либо рожденных на земле, и чтобы тот, чистый и непорочный, как Адам до искушения, никогда не живший при грехе и не знающий греха, начал человеческую историю заново.
Еще уцелеют три медсестры — жены детей Ноя. Едва кончится снегопад, они каждое утро по очереди будут оборачиваться голубками и облетать землю, искать место, где снег стаял и вода ушла в почву. На подсохшем пригорке они и начнут вить свое гнездо».
«И это все, — спросил я, — больше никто не будет взят на Ковчег?»
«Да, — подтвердил Ифраимов, — скорее всего, это все».
«Значит, — сказал я, — никто из больных не спасется, моей любви не хватило, чтобы спасти и одного из них, одного-единственного?»
«Может быть, и так», — согласился Ифраимов.
Вернувшись в палату, я понял, что здесь все, вплоть до самых немощных стариков, давно не различавших ничего из окружающей жизни, знали, что начался или вот-вот начнется потоп. Такой же потоп, как и во времена Ноя, ниспосланный Господом на землю, чтобы погубить мир. Откуда в них было это знание, сказать трудно: то ли Господь, отняв у них разум, сделав их детьми, вместе с тем приблизил к себе, открыл то, что другие знать не могли, то ли здесь, на Ковчеге, единственном месте на свете, которое Он защитил от стихии, изъял из общего порядка вещей, оно было дано всем, и дело именно в этом?
* * *Наше отделение, как уже говорилось, было непростым: большинство кронфельдовских пациентов раньше были кадровыми партийными функционерами, номенклатурой, работали в Кремле и на Старой площади, в ЦК, в ЦКК или рядом, на Лубянке, в крайнем случае, занимали немалые посты в обычных министерствах, и, конечно, у них еще сохранились прежние связи. Из-за этого всегда, чуть что у нас было не так, — наверх сразу же пачками шли доносы. Почтового ящика в корпусе не было, родственники навещали их нечасто, но они, словно в память о прошлой жизни, за взятки умудрялись передавать анонимки на волю.
Кронфельд, подобно своим предшественникам, часами растолковывал санитаркам и нянечкам, что, переправляя письма, они делают это на свою голову: после каждой волны доносов в отделение приезжала комиссия, и хотя Минздрав всякий раз предупреждал больницу, кто и когда будет их проверять, без аврала привести палаты в божеский вид не удавалось. Мыли, стирали, скребли, драили, естественно, те же нянечки, но они не любили рассчитывать настолько вперед, и трешки, которые получали сразу и в руки, всегда предпочитали отдаленным выгодам.
В доносах было немало правды: в отделении, особенно в уборной, непролазная грязь, неделями не меняют белье, санитарки грубы; хорошая еда — мясо, творог, фрукты — разворовывается подчистую, апельсины в нынешнем году не дали, например, даже на Октябрьские праздники. Перемежалось это жалобами, что их незаконно лишают права голосовать на выборах в Верховный Совет, не собирают партвзносов и они оторваны от партии, не присылают лекторов, мало используют их опыт и знания в воспитании молодых и прочее.
Однако и одно, и второе было, так сказать, введением в тему, дальше начиналось главное — обвинения во вредительстве. Пункт за пунктом шли неправильные: лечение, диагнозы, дозировка лекарств; после того, как заведовать отделением был назначен Кронфельд, сразу возникла тема врачей-убийц и еврейско-масонского заговора: в отделении свила гнездо контрреволюция, медики находятся у нее на службе и сознательно уничтожают испытанные партийные кадры; и дело почти дословно стало повторять 1953 год.
Кронфельда, который смотрел на их доносы и как профессионал, поражало, насколько точно, несмотря на все разрушения, прошлое сохранилось в их памяти. Сам он тоже хорошо помнил то время: весной пятьдесят второго он как раз закончил мединститут, и пятьдесят третий год был первым в его самостоятельной работе; но здесь было другое — его и их памяти даже глупо было сравнивать. В том, как они, словно под копирку, воспроизводили все обвинения, все формулировки и обороты, было что-то нечеловеческое, ни в строении фразы, ни в тоне, ни в слоге не было и малейших отклонений; настоящее ничему не мешало, прошлое было очищено от всего, что было дальше, и воскрешено, каким было.
Поскольку старики считались хотя и больными, но вполне правоспособными гражданами — по уставу отделение не было психиатрическим, — и так как писали они по старым адресам, туда, где до сих пор служили их друзья и выдвиженцы, комиссии прибывали быстро, без обычной у нас раскачки; но куда хуже было другое — их заключения составлялись с почти личной ненавистью и приводили к тяжелым оргвыводам.
В сущности, все, вроде бы, понимали, что они больные, отвечать не могут ни за себя, ни за свои слова и их доносы — обыкновенный бред, в этом качестве они, например, попадали в истории болезни, служили основанием для диагноза, и здесь никто не возражал. В то же время каждый пункт, каждая деталь проверялась и перепроверялась, причем всякий раз повторялось, что дыма без огня не бывает, хоть что-то за этими обвинениями, без сомнения, стоит. В итоге находилось множество разных упущений, заведующий получал очередной выговор, и комиссия отбывала восвояси. Два предшественника Кронфельда, проработав под таким прессом ровно по году, слегли с инфарктом, после чего он и был отправлен сюда как бы в ссылку. Правда, в обмен на обещание не чинить препятствий при защите докторской.
Большинством наших стариков потоп был принят как дар. Многие годы они просили, мечтали об одном: снова оказаться нужными партии, и вот, когда они уже готовы были отчаяться, судьба смилостивилась. Любой верующий человек сказал бы, что молитвы их были услышаны; может быть, вправду Господь, насылая на землю потоп, думал и о них, кто знает? В конце концов, все мы сотворены Им, все Его дети, никто из нас Ему не чужой. Теперь их час, их время пришло. Все было исполнено, как они молили, все было по их вере, что они еще понадобятся стране, революции, что их рано списывать в тираж.
По милости Господа они и в самом деле оказались в сердцевине событий. Ленин в начале века с восторгом доказывал, что центр революционного движения переместился в Россию, что именно здесь решаются судьбы революции, социализма, мира. С ним многие спорили, частенько он и сам сомневался в предназначении России, следовательно, и в своем предназначении тоже, и все-таки это было ликование, радость, счастье, та санкция, что делала его всегда правым, дала силы совершить то, что он совершил.
Сколько же силы получили лежащие у нас большевики, каждый большевик, ведь теперь, сегодня, ни у кого из больных не было сомнений, что судьба мира, судьба всего человеческого рода ныне зависит именно от них. То есть то, что решается здесь, несравнимо больше, важнее, чем то, что решалось в стране в семнадцатом году, а их отделение — маленькое отделение склероза — разве поставишь рядом с огромной Россией? Ведь оно даже не точка на карте. Сколько же энергии было тут собрано! Сколько ее в них влито!
Они знали, что находятся на Ковчеге, то есть знали, что и они избраны, и их имена внесены Господом в список тех, кому спасение может быть дано. Для этого требуется лишь открыто и без принуждения сказать, что они хотят здесь, на Ковчеге, остаться, что они готовы порвать все связи с прошлой жизнью, готовы забыть ее — осужденную Им на гибель. И вот тут признаем честно: ни один из больных не думал о возможности своего отдельного спасения, не мог представить себе, что его товарищи приговорены, обречены погибнуть; обречено погибнуть все, что они строили, знали, любили, весь их, да и не только их, мир, и лишь избранные неизвестно почему останутся живы. Такая мысль, к их чести, им даже не приходила в голову. А если бы пришла, показалась кощунством, потому что единственное, о чем они думали, — предупредить, предостеречь партию, товарищей по партии, «органы» о грозящей всем страшной опасности.