Иэн Макьюэн - Искупление
Чуть позже Робби откинул шинель, встал, натянул ботинки и на ощупь выбрался из темного амбара, чтобы облегчиться. От усталости у него кружилась голова, но он все еще не был готов ко сну. Не обращая внимания на рычавших собак, он пошел вдоль наезженной колеи по заросшему травой подъему – посмотреть на вспышки, озарявшие небо на юге. Это накатывал ураган немецких бронетанковых войск. Он положил руку на грудь, там, в кармане, лежал листок со стихотворением, которое она ему прислала. …Мир спустил своих собак / Злобных наций в Божий мрак.[23] Основная часть ее письма покоилась во внутреннем кармане шинели, застегнутом на пуговицу. Взобравшись на колесо брошенного грузовика, Робби смог обозреть другие части неба. Вспышки разрывающихся снарядов сверкали повсюду, кроме севера. Разгромленная армия бежала по коридору, который неотвратимо сужался и скоро мог оказаться перекрытым. У отставших не будет шанса спастись. Тогда в лучшем случае – снова тюрьма. Лагерь для военнопленных. Но на сей раз он не выживет. Если Франция падет, конца войне не будет видно. Никаких писем от нее, и никакого пути назад. И нельзя будет выторговать досрочное освобождение в обмен на согласие записаться в пехоту. Опять его душат. Единственная перспектива – тысяча, а то и тысячи тюремных ночей, когда он, лежа без сна, будет ворошить прошлое и ждать начала новой жизни, если таковая ему суждена. Быть может, разумнее скрыться прямо сейчас, пока не поздно, и идти всю ночь и весь день до самого Ла-Манша? Улизнуть, предоставить капралов их судьбе? Спускаясь со склона, Робби обдумывал эту возможность. Дорога под ногами едва просматривалась. В темноте он не сможет двигаться, да еще и ногу, неровен час, сломает. К тому же, вероятно, капралы не такие уж олухи – соорудил же Мейс соломенные матрасы, да и Неттл неплохо придумал с подарком для братьев.
Идя на храп, Робби добрел до своей «кровати». Сон все не приходил, вернее, приходил лишь урывками, он погружался в забытье и тут же выныривал; мысли беспрерывно роились в голове, он не мог управлять ими. Они преследовали его, эти старые сюжеты. Вот снова их единственное свидание. Шесть дней вне стен тюрьмы, один день до явки на призывной пункт возле Олдершота. К тому времени, когда они договорились встретиться в чайной Джо Лайона на Стренде в 1939-м, они не виделись три с половиной года. Он пришел раньше и занял столик в углу, откуда был виден вход. Свобода все еще была ему в диковину. Суета, галдеж, разноцветные пиджаки, жакеты, юбки, громкие оживленные разговоры покупателей в Уэст-Энде, дружелюбие обслуживавшей его девушки, простор и отсутствие опасности – откинувшись на спинку стула, он наслаждался нормальной жизнью. В ее обыденности заключалась красота, оценить которую мог он один.
За все время пребывания в тюрьме единственной женщиной, с которой Робби разрешали свидания, была его мать: чтобы он не возбуждался, как говорили надзиратели. Сесилия писала ему каждую неделю. Влюбленный в нее, ради нее прилагавший все усилия, чтобы не сойти с ума, он с нежностью вчитывался в каждое ее слово. Отвечая на письма, притворялся, что остался прежним – эта ложь позволяла сохранить рассудок. Из страха перед психиатром, который одновременно исполнял обязанности цензора, заключенные не могли позволить себе проявлять чувства и вообще какие бы то ни было эмоции. Тюрьма, в которой он сидел, считалась современным, прогрессивным исправительным заведением, несмотря на викторианский холод. С клинической тщательностью Робби поставили диагноз – опасная гиперсексуальность – и сочли, что он нуждается в помощи, а равно и в исправлении. Считалось, что ему противопоказана любая стимуляция. Некоторые письма – как его, так и ее – конфисковывали из-за малейших проявлений нежных чувств. Поэтому они писали о литературе и использовали персонажей как своего рода код. В Кембридже, случайно встретившись на улице, они спокойно проходили мимо. Там они никогда не обсуждали все эти книги, всех этих счастливых или трагических героев-влюбленных! Тристан и Изольда, герцог Орсино и Оливия (а также Мальволио), Троил и Крессида, мистер Найтли и Эмма, Венера и Адонис. Тернер и Толлис. Однажды, в отчаянии, Робби написал о прикованном к скале Прометее, чью печень день и ночь клевал стервятник. Она иногда была терпеливой Гризельдой. Упоминание о «тихом уголке в библиотеке» служило иносказанием для выражения любовного экстаза. Вспоминали они и тот день во всех его несчастных и милых сердцу подробностях. Он детально описывал рутину тюремной жизни, но никогда не употреблял слово «идиотизм». Это разумелось само собой. Никогда не делился с Сесилией своими опасениями не выдержать. Это тоже было ясно без слов. Она никогда не упоминала, что любит его, хотя написала бы об этом непременно, если бы надеялась, что это пропустит цензура. Но он и так знал.
Сесилия сообщила ему, что порвала с семьей и никогда больше ни словом не обмолвится ни с родителями, ни с братом, ни с сестрой. Робби внимательно следил за каждым ее жизненным шагом вплоть до окончания курсов сестер милосердия. Когда она писала: «Сегодня я пошла в библиотеку, взята учебник по анатомии, о котором я тебе говорила, и, пристроившись в тихом уголке, притворилась, будто читаю», – он понимал, что она живет теми же воспоминаниями, которые изнуряли его каждую ночь под тонким тюремным одеялом.
Когда она, в форменной наколке сестры милосердия, вошла в чайную, вырвав Робби из приятного забытья, он вскочил так стремительно, что опрокинул чашку с чаем. Он чувствовал себя неловко в великоватом костюме, который сохранила для него мать. Казалось, пиджак не прилегал к плечам. Они сели друг против друга, улыбнулись и отвели взгляды в сторону. Годами Робби и Сесилия предавались любви – по почте – и благодаря своей зашифрованной переписке сблизились, но какой искусственной казалась эта близость теперь! Они прятались за ничего не значившей болтовней, за вежливым катехизисом дежурных вопросов и ответов. Когда преграда, их разделявшая, рухнула, они поняли, насколько далеко ушли от себя самих, тех, какими были в письмах. Слишком долго они представляли этот момент и грезили о нем, чтобы он мог соответствовать их мечтам. Робби не вписывался в этот мир, ему недоставало уверенности, позволившей бы отстраниться от пережитого и мыслить шире. Я люблю тебя, ты спасла мне жизнь. Он спросил, как она устроилась. Она ответила.
– Ладишь с хозяйкой?
Он не мог придумать ничего лучше, но боялся, что молчание, если оно воцарится, станет прелюдией к вежливому: «Приятно было повидать тебя снова, но мне пора возвращаться на работу», – и тогда единственным, что у них сохранилось бы, стали бы те несколько минут в библиотеке. Не слишком ли хрупкое наследие? Сесилия легко могла снова войти в роль доброй сестры. Не разочарована ли она? Робби похудел и съежился – в прямом и переносном смысле. Тюрьма научила его презирать себя, в то время как Сесилия выглядела такой же обворожительной, какой он ее помнил, особенно в одеянии сестры милосердия. Она, несчастная, тоже слишком нервничала и была не в состоянии разорвать круг банальностей. Стараясь казаться веселой, рассказывала ему о нраве своей квартирной хозяйки. И, поговорив еще на кое-какие малозначительные темы, взглянула на маленькие часики, приколотые слева на груди: ее обеденный перерыв подходил к концу. Они провели вместе всего полчаса.