Любовь Каверина - Он строит, она строит, я строю
— Ну, читай…
— Нет, посмотри направо.
— Что я, не видела: обыкновенный Выборгский дворец культуры. Вечно на ремонте.
— А теперь посмотри налево.
— Обыкновенный дом.
— Нет, не обыкновенный. В нем Новенький живет. Пошли со двора, я тебе его парадную покажу.
— Вдруг он выйдет?
— Подумаешь. Мало ли куда мы идем.
— Нет, я не пойду. Мне еще сегодня на Кировский к бабушке ехать. Она опять заболела, и нужно продукты везти.
— Как знаешь. Только Ларуське не говори, что мы сюда ходили.
Глупое ощущение: будто меня к этому Новенькому тащат, как кота на дачу. Глаза у бедной зверюги вытаращены, из сумки он всеми лапами вырывается, а ему: «Потерпи, миленький, это для твоей же пользы нужно».
— Бабушка, ряженки нигде не было.
— Кефир, небось, купила? Знаешь ведь, что у меня от него в животе потом как в тракторе урчит: урр-урр. Домой заберешь. И не покупай его больше.
— Масло и яйца на кухню снести?
— Нет, между окнами положь. Целее будут. И вот что: натри-ка ты мне полы. Не люблю в грязи сидеть — это для меня нож острый. Вчера больная на карачках ползала, полы мастикой мазала.
— Подождала бы меня.
— Тебя дождешься. Неделю прошу: купи мне пчелиный яд. Все говорят, при моей болезни— это первое средство. А ты только: «Ах, забыла». Кому такая беспамятная жена нужна будет. Нашла щетку?
— Угу.
— С трюма начни. Трюмо больше всего блестеть должно: люди как входят — так перво-наперво на себя смотрят.
Ну— ка, какая у меня в зеркале физиономия? Дурацкая. Хорошо, что у нас дома большого зеркала нет, можно не знать, какая ты кикимора. Ну-ка, а бабушка? Какая она в отражении и какая в действительности? Пожалуй, там и тут разная: без зеркала лицо выглядит мягче. Может, и я без зеркала красавица писаная?
— Долго у трюмо вертеться будешь?
— Вот здесь только у ножек дотру.
И отчего бы бабушке не поделится со мной серыми глазами и волосами. Ей ведь на старости лет все равно, какие глаза иметь. И волосы длинные — только мешаются. А мне бы подошли.
— Бабушка, у тебя в роду когда-нибудь евреи были?
— Бог с тобой. Откуда у нас в Тверской губернии евреи? Разве что политические ссыльные. Так нам заводским девчатам считалось зазорно с ними ходить. Охальники они больно.
— А у папы?
— У батьки твоего? Так он как есть вылитый еврей. Мне еще как с фронта в Калинин отписали, что моя дочь встречается с артистом, у меня так сердце и екнуло: с евреем, поди. Да ты посмотри, все евойные друзья евреи: и толстопузый этот, и который режиссером работает — ну все. Такое скрывай — не скрывай, а правда она все равно на чистую воду выйдет. И хитрый он, как все евреи, — к матери твоей без мыла в душу красивыми словами влез!
— Бабушка, евреи — это не хитрость, а национальность такая. У него родители должны быть евреями.
— Насчет родителей ничего не скажу. Не видела. Они у него до войны умерли. А вот что жадный он — это точно: книги в дом все тащит и тащит. А на ребенка хоть бы копейку дал.
Три под столом-то получше, три, не переломишься!
Невозможно с бабушкой разговаривать. Она о чем ни начнет говорить, сразу все испортит. Можно подумать, что ей удовольствие доставляет всех оскорблять.
— Бабушка, я уже не ребенок — после восьмого класса смогу работать.
— Вот и я говорю — невеста уже, а в люди в застиранном халате приезжаешь? Срам — все голяшки из-под него видать. Здесь ведь тебе не дома: здесь и Анюта и сыновья ее на кухню выходят. Что ж ты мать позоришь? Люди скажут: «Разве это дочка научного работника — дворникова дочка — и та лучше ходит!» Ведь на английский я тебе справила платье? Вот и сюда в нем приезжай.
Дает бабушка: я думала, я к ней работать езжу, а оказывается в гости. Ну что ж, рассядусь сейчас на диване, ручки сложу и начну светскую беседу: «Как вы находите новый итальянский роман в „Иностранной литературе“? Не правда ли, сильная вещь?»
— Нечего рожи корчить в зеркале. Думаешь, не вижу? Все вижу. Три под кроватью и у шкафа. Потом, когда дотрешь, достань с полки мазь вонючую и помажь мне ею спину. И чайник поставь. Что-то у меня ноги зябнут.
Глупо все как устроено: сначала ты много-много лет ребенок. Твоя жизнь не принадлежит тебе, она принадлежит взрослым. Потом лет в пятьдесят наступает старость. И тобой владеют болезни, толстое распадающееся тело, злость. Сколько же тогда остается на свою жизнь?
— А-а, невестушка приехала бабушку навестить? Ну, молодец. Чаек поставила? Хорошо! Давай блинцов с тобой напекем, бабулька любит вкусненькое. Что глазищи таращишь? Не умеешь блинцы печь? Научим. Замуж выйдешь — пригодится. Мужики они только марку держат — мол, они во! Железные. А сами хуже детей — подай им вкусненькое и все тут. Вот мой Колюня (клади сахар-то, клади) и работает, и в институте учится, другой бы бросил, знаешь теперешних парней-то, а этот нет, закончу, говорит, институт. (Мешай, мешай, а то комочки остаются). Весь в батьку. Покойный тоже блинцы любил: с рыбкой хорошей, со сметанкой. (Ставь сковороды на огонь). Про старшего не скажу, он у меня грубоват. А вот с Колюней жена, как у Христа за пазухой будет. И я тоже, что ж я своего меньшого брошу? Нет, конечно: что надо по хозяйству подсоблю. Что надо достану. (Перевертывай! Перевертывай же! Эх, безрукая! Ну, ничего: первый блин — всегда комом.) Вот к чужой свекровке попадешь, она тебя за такие блины-то выутюжит. На-ка, неси бабульке. Постой, маслицем полью.
Расхвасталась. Подумаешь, сын в институте учится. Что тут такого? Ей бы на ярмарке зазывалой работать, мигом целый балаган народу бы набралось. И логика у нее как тесто — все перемешано: и мужики, и Колюня, и институт, и свекровь
— Бабушка, тебе Анюта блинов напекла.
— Вот и ладно. Люблю блинчики. Хорошая она бабенка, Анюта. Хоть и заполошная. Ее надо в руках держать.
— Сына расхваливала.
— И сыновья у нее по нонешним временам неплохие. А уж за мной ухаживает — лучше дочери родной. Дня не пройдет, чтоб не побаловала меня, дай ей бог здоровья и невесток путевых. Вот, моя милая, как нужно уметь на кухне с соседями жить, я уже пять лет в Ленинграде, а слова плохого от соседей не слыхала. И не потому, что я со всеми те-те-те. Если надо, я правду кому хошь скажу. До парткома дойду, если надо. Но если со мной по-хорошему, то и я по-хорошему.
Да— а, и у бабушки логика тестообразная. Тянется, к рукам липнет.
— Бабушка, а как ты со своим первым мужем познакомилась?
— Чего было знакомиться? Мы на одной улице жили. Бывало с девчонками с ярманки идем: я по одну сторону улицы, а он по другую. Идем, семечки лузгаем. Вот и все ухаживание. Тогда стыдным считалось под ручку идти или, как сейчас, в обнимку.
— Ба, а тебе не обидно было, что у него другая жена стала?
— Молодая была — плакала. А потом поняла: мужик не мыло, не смылится. Думаешь, у него только две жены было? О покойных плохо не говорят, но у него полюбовниц, что у твоего батьки, — не перечесть…
Не хорошо так об отсутствующих говорить — будто им рот блином затыкать. Все — устала! Пора домой.
Ой, уже стемнело. Улица впереди, как туннель. Свет фонарей разбивается об мокрые хлопья снега. Ноги механически месят черную жижу. Лицо кусают острые льдинки. Закоченевшие руки втягиваются в короткие рукава. Темно — светлей — темно… Призрачно. Темно — а не страшно, светлей — а не холодно. Почему не страшно? Потому что по другой стороне туннеля идет некто… Он невидим — видим — расплывается. Он есть. Он связан с тобой прочной нитью. Нить никогда не оборвется. Так можно идти долго. Без конца. Пусть ветер, пусть в ботинках хлюпает вода — есть — но не видим, есть — но не видим, есть, но…
— Мартышка! Вставай скорее, проспали!
— Что-о?!
— Поздно ты от бабушки приехала. Одевайся скорее. Только-только ко второму уроку успеешь.
— Ко второму?! Какой у меня второй урок? Черт, физкультура.
Где футболка? В портфеле? Нет, я вчера ничего не собирала. В шкафу? В грязном белье! Трусы-трусы? — Вот они. Тапки — хап! Портфель — хап! Чулки? Где чулки?
— Мам, где мои чулки?
— Не знаю. Надо с вечера все готовить. Возьми мой капрон.
Я не умею его носить. Приставать начнут. А ладно, гудбай.
— Ты чего, девочка, опоздала что ли?
— Нет, я в поликлинике была.
— Куда пальтецо-то новое запихиваешь? Дай повешаю. Ишь, расфорсилась, капрон маткин напялила. Училась бы лучше.
Что же мне придумать девчонкам соврать? Скажу, что ночевала у бабушки, а утром долго ждала трамвая. Или, что к нам приехали какие-нибудь гости, и мы долго не ложились. Или…
— Вы что хохочете? Надо мной?
— Над Лашей ржем. Сейчас она такой спектакль в раздевалке устроила. Только она платье задрала, собралась свои штаны-парашюты переодевать, как Пшеничный втолкнул в нашу раздевалку Сидорова.
— Сидоров сам, поди, уговорил мальчишек его втолкнуть.
— Ага. Вдруг Лаша своим царственным задом разворачивается и — бац его по морде штанами — бац!