KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Бруно Шульц - Коричные лавки. Санатория под клепсидрой

Бруно Шульц - Коричные лавки. Санатория под клепсидрой

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Бруно Шульц, "Коричные лавки. Санатория под клепсидрой" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Но вот мы добирались до школы. Огарки гасли, нас обступала тьма, в которой мы наконец нащупывали свои места и парты. Потом входил учитель, втыкал сальную свечку в бутылку и принимался скучно выспрашивать слова и склонения. Из-за малого света учеба сводилась к запоминанию и воспроизведению заученного на память. Пока кто-нибудь монотонно бубнил, мы, сощурив глаза, глядели, как от свечки отлетают золотые стрелы, хитроумные зигзаги и запутываются, шурша, точно солома, в прищуренных ресницах. Господин учитель разливал чернила по чернильницам, зевал, поглядывал в непроглядную ночь сквозь низкое окно. Под партами залегала глубокая тьма. Мы ныряли в нее, бродили на четвереньках, обнюхиваясь, как зверьки, шепотом и втемную вступая в разные сговоры. Никогда не забуду этих дорассветных часов, покамест за стеклами школы медленно занималась заря.

Пришла, наконец, пора осенних ветров. В тот день уже с утра небо сделалось желтым и поздним, сотворив на таковом фоне мутно-серые абрисы воображаемых пейзажей, больших и туманных запустении, уходивших в перспективу умаляющимися кулисами холмов и волнистых взгорий, густеющих и уменьшающихся совсем уже вдали далеко к востоку, где небо внезапно обрывалось, словно волнистая кромка воздымающегося занавеса, и являло очередной план — еще более глубокое небо, прозор обомлевшей бледности, бледный и ужаснувшийся свет самой дальней дали — бесцветный, светло-водянистый, которым, как самым последним ослеплением, кончался и замыкался горизонт. Как на гравюрах Рембрандта, видны были в те дни под этой полосой света далекие микроскопически отчетливые краины, которые — никогда прежде не виданные — возникли теперь из-за горизонта под светлой этой расщелиной небес, залитые нестерпимо бледным и паническим светом, словно вынырнувшие из другой эпохи и другого времени, словно на мгновение явленная истосковавшимся народам земля обетованная.

В крошечном том и светлом пейзаже с удивительной четкостью было видно, как извилистым волнистым трактом бежал едва различимый в таком отдалении поезд, взъерошенный серебряно-белой струйкой дыма, и пропадал в светлом небытии.

Но потом задул ветер. Вырвался как бы из светлого этого пролома, взметнулся и полетел по городу. Был он весь сотворен из мягкости и нежности, но в странной мегаломании хотел выглядеть грубияном и насильником. Он месил, опрокидывал и мучил воздух, умиравший от блаженства. Он отвердевал вдруг в небесах и вставал на дыбы, распростирался парусными полотнищами, огромными вздутыми хлопающими, словно бич, простынями, со строгим выражением затягивался в тугие узлы, содрогающиеся от напряжения, будто хотел приторочить весь какой есть воздух к пустоте, но потом тянул за предательский кончик и распускал нехитрую петлю и через милю уже со свистом бросал свое лассо, свой спутывающий аркан, который ничего не улавливал.

А чего только не проделывал он с печным дымом! Бедный дым просто не знал, как упастись от наскоков, куда убрать голову — направо или налево — от его ударов. А он хозяйничал в городе, словно бы раз навсегда вознамерился утвердить в тот день памятный пример неуемного своеволия.

С утра меня не оставляло предчувствие несчастья. Я с трудом преодолевал летевший ветер. По углам улиц, на перекрестках сквозняков товарищи держали меня за полы. Так мне удалось пройти весь город, и все было в порядке. Потом мы отправились на гимнастику в другую школу. По дороге напокупали бубликов. Долгая вереница ученических пар входила, немолчно гомоня, в двери. Еще миг — и я был бы спасен, до самого вечера оказавшись в надежном месте и безопасности. При необходимости можно было даже переночевать в гимнастическом зале. Верные товарищи остались бы со мною на ночь. Но злосчастью было угодно, чтобы Вицеку в тот день подарили новый волчок, и он что было силы запустил его у самого входа. Волчок гудел, у входа образовался затор, я был оттеснен от дверей, и в ту же секунду меня сорвало с места. — Друзья дорогие, спасите! — крикнул я, оказавшись в воздухе. Я успел заметить их протянутые руки и орущие разинутые рты, но тут меня перевернуло и понесло по безупречной восходящей. Я оказался высоко над крышами. Летя с перехваченным дыханием, я видел мысленным взором, как товарищи мои тянут руки в классе, нетерпеливо стригут пальцами и взывают к учителю: — Можно сказать, господин учитель, Шимека унесло! — Господин учитель глядит сквозь очки. Неспешно подходит к окну и внимательно вглядывается из-под ладони в горизонт. Но меня уже не видно. Лицо господина учителя в тусклом отсвете палевого неба делается совершенно пергаментным. — Придется вычеркнуть его в журнале, — говорит он с печальной миною и подходит к столу. А меня уносит все выше и выше в желтые неведомые осенние бездны.

ОДИНОЧЕСТВО

С тех пор как у меня появилась возможность выходить в город, я ощущаю значительное облегчение. Но как долго я не покидал своей комнаты! Это были горестные месяцы и годы.

Не могу объяснить, почему ею оказалась она — давняя комната моего детства, крайняя от галереи, уже тогда мало посещаемая, всеми забытая и как бы не имевшая отношения к квартире. Не упомню уже, как я сюда попал. Кажется, была светлая ночь, водянисто-белая безлунная ночь. В сером освещении отчетливо различалась каждая деталь. Постель была расстелена, словно бы кто ее только что покинул, я вслушивался в тишину — не уловлю ли дыхание спящих. Но кому тут было дышать? С тех пор так и живу. Торчу здесь долгие годы и скучаю. Нет чтобы во время запастись провизией! О вы, кто еще может, у кого еще есть на это время, делайте запасы, копите зерно, доброе и сытное сладкое зерно, ибо настанет великая зима, наступят года тощие и голодные и не уродит земля в земле египетской. Увы, я уподобился не старому хомяку, но легкомысленной полевой мыши, жил сегодняшним днем, не заботясь о завтрашнем, уверенный в своем таланте голодателя. Как мышь полагал я: что мне голод? В крайнем случае погрызу что-нибудь деревянное, искрошу зубками в клочки бумагу. Нищий зверек, серая церковная мышь — заштатная позиция книги творения — я умудрюсь прожить ничем. И вот живу ничем в мертвой этой комнате. Мухи давно посдыхали. Прикладываюсь ухом к древесине, не точит ли хоть ее червяк. Гробовая тишина. Только я, бессмертная мышь, одинокий последыш, шуршу в мертвой комнате, бесконечно сную по столу, этажерке, стульям. Шмыгаю, похожий на тетку Теклу, в долгом сером платье до полу, юркий, быстрый и маленький, волоча за собой шуршащий хвостик. Сижу средь бела дня на столе, не шевелясь, как чучело, глаза мои, точно две бусинки, таращатся и блестят. Разве что мордочка едва заметно шевелится, мелко жуя по привычке.

Все, конечно, следует понимать иносказательно. Я пенсионер, а никакая не мышь. Примечательная особенность моего бытования — то, что я паразитирую на метафорах, позволяю легко увлечь себя первому попавшемуся иносказанию. Таким образом вовлекшись, я потом долго образумливаюсь, медленно прихожу в себя.

Как я выгляжу? Иногда я смотрюсь в зеркало. Странно, смешно и горько! Стыдно признаться. Никак не удается увидеть себя анфас, лицом к лицу. Чуть глубже, чуть дальше оказываюсь я в зеркальных глубинах, несколько сбоку, несколько в профиль, задумчивый, стоя и глядя в сторону. Стою этак неподвижно, гляжу в сторону, несколько назад за спину. Наши взгляды теперь не встречаются. Достаточно мне шевельнуться, шевелится и он, но как-то полуобернувшись назад, словно про меня не знает, словно бы ушел за множество зеркал и уже не в состоянии вернуться. Досада теснит мое сердце, когда вижу его, чужого и безучастного. Ведь ты же, хочется мне воскликнуть, был моим абсолютным отражением, столько лет мне сопутствовал, а теперь не узнаешь! Боже! Чужой и отворотившийся куда-то в сторону, стоишь там и, кажется, прислушиваешься к чему-то в глубине, ждешь какого-то слова, но из стеклянной глуби — оттуда, послушный кому-то еще, ожидающий чьих-то приказов.

Сижу за столом, листаю пожелтевшие университетские гектографированные лекции — единственное мое чтение.

Гляжу на выцветшую ветхую занавеску, наблюдаю, как легко отдувает ее от окна холодный воздух. На карнизе можно бы заниматься гимнастикой. Превосходный турник. До чего удобно кувыркаться на нем в бесплодном, столько раз уже использованном воздухе. Почти без усилий возможно сделать ловкое сальто-мортале — хладнокровно, без внутреннего участия, как бы чисто спекулятивно. Когда, касаясь головою потолка, эквилибристически и на кончиках пальцев стоишь на таком турнике, кажется, что на высоте несколько теплее, создается безотчетное ощущение более мягкой атмосферы. С детства люблю вот так глядеть на комнату с птичьей перспективы.

Сижу и слушаю тишину. Комната выбелена известкой. Иногда по белому потолку внезапно пробежит морщинка трещины, иногда шурша отвалится кусочек штукатурки. Надо ли говорить, что комната замурована? Как это? Замурована? Каким же образом из нее выбраться? В том-то и дело: для доброй воли нет неволи, сильному желанию помех не бывает. Надо лишь вообразить дверь, добрую старую дверь, какая была в кухне моего детства, с железной ручкой и щеколдой. Не бывает комнат настолько замурованных, чтобы при наличии старой заветной двери они не размуровались, если достанет сил им ее внушить.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*