Евгений Дубровский - Лесной шум
В случае же ругани или побоев собака немедленно «сбивается»: не то чтобы она отказывалась от службы, нет, это не в натуре собаки, но собственно военной собаки уже более нет, и раз работа ее значительно сбилась, это уже только обычная полковая собака: Шарик, Жучка, Вислый Платона Каратаева.
К раненому военно-санитарная собака идет часто еще под огнем, несет простейшую перевязку, несколько капель питья—жажда прежде всего мучит тех, кого повалила пуля. После боя, когда уже человек обыскал поле смерти, подобрал, как казалось, все жертвы собственного безумия, работа собаки особенно важна: четвероногий брат милосердия отыскивает тех, кто незамеченные лежат без сознания или не могут дать о себе знать. Четвероногий санитар в таком случае берет в рот бринзель (лоскут, прикрепленный к ошейнику) и во все четыре ноги несется на медпункт, там знают, что это значит, а собака покажет дорогу.
Прежде собаки-санитары брали у раненого фуражку. А если она потеряна в бою, если на голове металлический шлем? Тогда явился бринзель. Беспорядочно бегая по полю, даже лучшая собака могла невольно пропустить раненого—теперь одна собака идет зигзагом, а другая ей навстречу: ни пяди земли не останется необысканной.
Н А Л А Д О Г Е
ГОЛУБАЯ ПУСТЫНЯ
Тишина. Слышен лишь отдаленный крик незримых чаек да мелкие волны, набегая кое-где на камни, чуть-чуть плещутся. Линия плоского берега, загибаясь дугой, уходит куда-то вдаль, а прямо, насколько глаз хватит, лежит и дремлет сапфирно-синяя водяная гладь.
Рыбак, меня приютивший, и я—мы бредем, сняв сапоги, по мелкой теплой воде к лодкам.
— Сига продаем по восемь, щуку по четыре, окуня по полтора рубля…
— За пуд, живьем?!
— Да-да. Знаем, что дешево, да больше никто не дает. Судак опять же пять-шесть гривен. Осетрина, ну, та десять рублей.
— Еще что. Откуда же тут осетр? Это не озерная рыба.
— Не знаю уж, какая там рыба, а только третьего дня шестипудовый к Василию Матвеевичу вперся. Мы мимо него шли, кривой мережу чинит. Можете сами спросить. Да вы напрасно сомневаетесь: у нас всякая рыба есть.
И безграничная голубая гладь воды чуть плещет мелкими волнами, точно шепчет: «тут есть, есть, все есть».
Я верю. В ботнике я слушаю странный рассказ о том, как огромная рыба необыкновенного вида пришла из неведомых глубин на мель и для чего-то с большими усилиями влезла в мережу, в которой уже не могла повернуться, оставив висеть снаружи свой треугольный хвост.
Тут был спец по ловле осетров, он года три как умер, так он иначе не ловил их, как на мелком месте: насекомое такое, вроде паучка махонького, в это время ест осетра, он и идет на мель о гальку тереться. А зачем в мережу лезет, это уж его дело. Этот шестипудовый осетр случайно попал, надо знать места, где они ходят: хитры, подлецы. Верно, нездешняя это рыба, их тут не ловят.
Хорошая рыба теперь от теплой воды вся вглубь ушла.
В прозрачной воде кругом видны бесчисленные стаи существ, называемых так презрительно: это мальки, юное поколение разных пород. Через два-три года, если не выловят их чайки, не выплеснет предательски на берег волна, если уцелеют они от тысячи смертей, это будут сиги, окуни, судаки с какой-то ценой за пуд живьем, сейчас это нечто, не имеющее никакого значения.
Иногда стая мелочи стремглав брызжет в разные стороны и даже рассыпается серебреным дождем, выскакивая на воздух: это значит, что щурята нынешней весны, щуки величиной в палец, охотятся на своих сверстников.
Большая лодка это уже дом рыбака. Тут есть каюта для спанья, очаг для варки пищи, склад для провизии и одежды. Со всех этих, вероятно, морских слов, надо сильно сбавить при переводе их на сухопутный язык. Каюта—ящик вроде гроба; улегшись в нем и закрывшись крышкой, не очень толстый человек может поспать даже в дождь и ветер. Очаг—полуразбитый чугунный котел, наполненный песком. Одежда—лохмотья тулупов, но замечательнее всего пища: соленая треска! А где же своя рыба?! Случается, варят и из свежей, да некогда с ней возиться: чистить ее надо, а эта проще, вкусней и сытней.
Для чего лодка укреплена шестами на такой глубине, ведь тут метра два с лишком будет? Рыбак, посмеиваясь, подмигивает на лазурное озеро:
— Вы думаете, оно всегда такое? Не только на час, на минуту ему поверить нельзя: так ни с того, ни с сего трепанет, что от лодки и щепок не соберешь. Подальше от камней ставим. Подлее этого озера на свете нет.
Приходится верить. А оттуда, из бездонной синевы, так дивно, так ласково-нежно веет чудесной свежестью, что кажется непонятным, почему вдоль берега все амбары, покосившись, лежат на боках. Это с неделю назад, нагнав воды, ласковое дуновение пошалило. А два года назад по деревне шли волны, люди на крыши вылезали и коров загоняли, птицу погубило всю. Тонут рыбаки, конечно, редко, но, бывает, тонут—без этого нельзя. А вот, чтобы подхватить да протаскать суток трое-четверо, это сплошь да рядом: и рыбу в садке всю забьет волной, и самим все кишки вымотает. Случается, и по две недели таскает. Хорошо бы вместо паруса завести мотор, понятное дело, да где его возьмешь?
То, что издали над синим зеркалом воды под лазурью неба кажется белоснежным крылом чайки, вблизи оказывается грубым серым полотнищем, заплатанным не раз. Ветра как будто бы нет, но что-то надувает треугольный парус, наша лодка бежит, и пенистый след шелестит за ее кормой.
Рыбак, убедившись, что мне можно доверить рулевое весло, держит только веревку паруса, и от нечего делать охотно рассказывает что придется. Различные, но однообразные впечатления, точно вереницы волн, мелькают одно за другим. Налимы? Конечно, у них есть. У них все есть. Паршак есть: так, рыбка вроде бычка. И бычок есть. Совсем как морской, только побледнее. Налим тут мелкий, он им ни к чему, так, разве себе на уху. Крупный налим ловится ближе к Онежскому озеру, в озере Шала, там до полупуда налим не редкость. Гуси? Нет, здесь не живут, летит много их, но гнезд не делают, а вот лебеди тут недалеко, в озере гнездятся. Глухое озерко, кто же его знает, как оно называется. Ребята, кажется, знают, да вот их четвертые сутки нет: за судаками побежали. Как побежали, куда? В озеро: у них больше некуда. Судак, который стоящий, теперь километров за двенадцать от берега ловится, ближе нет. Крючки ставят. Да, тысячи три крючков на рыбку, на маленькую. Вот она самая покрута-то и есть, мелочь, что около берега бегает. Солят, конечно, ее: соленую берет очень хорошо, а тухлую ни под каким видом. В мережи судак теперь кончает итти. А с весны начинает лов щука, за ней язь, потом окунь, плотва, лещ и уж тогда судак. Да, всякой рыбе свое время. Щука шляется всегда. Вот и сейчас мережу вынем… Э, нет. Вертай назад!
И не успел рыбак переставить парус, как нас уже «трепануло». Лодка клюнула носом, откачнулась, слегка черпнула бортом и понеслась. А солнце ласково смеялось в безоблачной лазури.
— Держись! — даже сердито кричал рыбак. — Круче держи, прямо на колокольню! Беда будет, коли утащит: голые мы, замерзнем.
А кругом все блещет в палящем зное.
Гряда за грядою, почти черные волны бешено толпились вокруг лодки, скакали и, злобно шипя, пенились за ее кормой. Мы в несколько минут пролетели то расстояние, которое лениво проплыли в течение двух часов, и на большой лодке лихо подкатили к ботнику, отчаянно трепавшемуся на цепи у своего колышка, покрытого водой: тут образовалась глубина.
Очевидно, не здесь, а где-то в невидимой дали что-то случилось, налетел какой-то шквал, сюда по лазурным волнам воздуха и воды приславший отголосок своего могущественного гнева.
А тех, которые побежали туда, в голубую глубину водной пустыни ставить крючки на судаков, их там, быть может, уже схватило, потащило, треплет?
— Все может быть, — спокойно сказал рыбак, когда я выразил свои опасения, — всякое бывает. У Василия Матвеича, того самого, к которому осетер-то залез, вон он, кривой, мережу чинит, так у него с месяц назад этак-то парнишку смыло. Перекувыркнуло их так-то вдруг. Двое старших покрепче, те уцепились, удержались, а меньшенького-то, семнадцатилетнего, смыло. Подлеющее озеро.
Я имел в виду расспросить Василия Матвеевича подробнее об осетре, но теперь не решился и прошел мимо пожилого рыбака, спокойно обрезывавшего какие-то веревочки на мереже.
НА ПАРУСЕ
С грязной и рваной тряпкой вместо паруса, с косым и рыжим мальчишкой в качестве кормчего скользит по мутной глади канала большая лодка, наполненная печеным хлебом. Я помещаюсь среди еще теплых, вкусно пахнущих короваев, и мысли мои естественно принимают такой ход: короваев около семидесяти, каждый из них весит фунтов двадцать; если за доставку их какому-то Кондрашке рыжий кормчий имеет получить с него, как я слышал, рубль, то с меня, из расчета шести пудов, причитается копеек шестнадцать. Значит, если в круглых цифрах я дам двугривенный, то будет хорошо? Однако кормчий, выслушав мои соображения, презрительно и злобно плюет на воду. С Кондрашки получать нечего: он умер лет сорок назад. На косе, где жил какой-то рыбак Кондратий, теперь помещается кооператив, который по условию ежедневно платит за доставку хлеба из пекарни. Проезжающих тут вообще не бывает, таксы, значит, никакой нет, и с меня, по его, рыжего парня, мнению, меньше трех с полтиной взять нельзя. Тут плюю на воду я: попался, делать нечего. Не тащиться же в обход по каким-то полоскам земли, по мосткам и отмелям в поисках какого-то Кондрашки.