Владимир Шаров - Будьте как дети
С отчаянием он стал кричать, что не успеют ему пустить пулю в затылок, подвал наполнится благоуханием. С неба явятся чистые, непорочные девы и юноши, слезами они омоют его раны, он воскреснет и станет первым шаманом во Вселенной, живым вознесенным на небо. Он много еще чего подобного говорил, а закончил тем, что люди, как при причастии, разделят его тело и кровь между всеми путями несчастий, бед, болезней - и они, словно квасцы, остановят человеческое горе.
Конечно, он был чистый ребенок, обыкновенное дитя, он и игрался с чем только можно, и с верой тоже игрался. Но в тюрьме, - продолжал Никодим, - такое соседство не радовало. Глядя на него, я уже не сомневался, что нам больше не нужны подачки от Господа. Не нужны новые и новые чудеса, когда от нас, грязных, злых, грешных, рождается чистое и непорочное - оно лишь путает и сбивает с толку. Пускай, как ангелы, дети уходят обратно к Господу, будут забраны Им в Рай небесный, там их страна. Мы же обязаны сами разобраться со своими грехами, сами медленно и постепенно их искупить, выбрать наконец добро и отказаться от зла. То был довольно резкий поворот во мне, во взрослой жизни, быть может, не менее резкий, чем постриг. Начало ему положили разговоры с твоим братом, Дуся, а завершила смерть Ефимова.
По требованию Избина, - продолжал Никодим, - я подписал подготовленные Кузьмацким показания на шамана, но особой беды здесь не видел и не вижу. В сущности, никакой роли они не сыграли. А вот о другом жалею. Накануне вынесения приговора, когда уже было ясно, что Ефимов получит вышку, он попросил его исповедать. Но после того, что я слышал от Ноана весь последний месяц, пойти ему навстречу мне было тяжело. В общем, я отказал, заявил, что его просьба - очередная хитрость, он как был нехристью, ею и остается. Исповедь же иноверца есть грех, который принять на себя я не готов. Впрочем, добавил, что Ефимов, если хочет, вправе обратиться к отцу Николаю. Однако батюшка слышал мою отповедь и, испугавшись греха, тоже не решился, а так, думаю, согласился бы, человек он был добрый и снисходительный. Через день я раскаялся, но было поздно. Сразу после приговора Ефимов что-то хотел сказать судье, может быть, произнести заклятье, но едва встал, у него начался припадок. Прямо из суда его отвезли в тюремную больницу, и больше мы его не видели. Расстреляли же Ноана, насколько я знаю, спустя три дня”.
Конец жизни шамана был концом и Никодимовой исповеди. Оставался эпилог, который и Дуся, и я уже знали. “Судьба Ефимова была решена, - из-за усталости, одышки Никодим договаривал совсем тихо, - и ОГПУ, выбирая, кому из нас двоих - мне или отцу Николаю - оставить жизнь, пощадило меня. Почему? - догадываюсь, что вновь заступились московские знакомые”.
…………………………………………………………………………………………….
Уже в поезде, когда мы возвращались в Москву, Дуся заметила, что сегодня отец Никодим о Звягинцевых не заговорил, но если бы не он, Сашенька и сейчас была бы жива. И рассказала нечто, очень схожее с Ленинианой, которую много лет спустя я прослушал на уроках Ищенко в Ульяновске.
В двадцатом году она Никодиму, своему духовному отцу, дала обет послушания, и вот накануне болезни девочки он про него вспомнил. При крещении ребенок получил имя Александра, но то ли Никодим просто не желал называть девочку по имени, то ли для конспирации в любом случае в те дни ни Александра, ни Сашенька ни разу не поминались. Буквально выкручивая руки, он требовал и требовал от Дуси: вымоли, вымоли у Бога ее смерть, Господь ведь всегда снисходит, не может тебе отказать. Ради нее самой, вымоли девочке смерть, пока она не погубила душу.
Не соглашаясь, Дуся молчала, и он, собравшись с силами, стал кричать, что чем чище этот ребенок, тем больше зла принесет. Сколько погибло во время первого похода детей, так вот, если она и вправду ангел во плоти, то увлечет за собой тысячи. И как и тогда, до Святой земли никто не дойдет. А даже если кому-то и повезет, Господь ради одного-двух не спасет человеческий род. Грех искупают иначе.
Словно безумный, он повторял ей и повторял, что Иринина дочь - последний, как он называл его, “мизинный” поход детей, дальше, если Бог даст, все лет на двадцать уляжется и мы сможем передохнуть, не потонем в крови. Две тысячи лет назад, говорил он, Вифлеемские младенцы с радостью принесли в жертву свои жизни, будто тельцы, отдались на заклание преступному Ироду, чтобы мог жить Спаситель. Но от них же, от иудейских младенцев, пошла и страшная Вифлеемская ересь. Дети, из года в год по чуду Господню выходящие из женского лона - второго Содома и Гоморры, вместилища похоти и греха, всяческой мерзости, нечистоты, соблазняют человека своей непорочностью, своей лепостью и прелестью, наивностью и беспомощностью. И сын Адамов, убеждал ее Никодим, уверовал, что, раз святость рождается от его корня, как весной побег от древесного ствола родится благодать, которая спасла самого Сына Божия, - ни отцу, ни матери ребенка другой Спаситель не нужен. А тут еще Господь сказал: Будьте как дети, ибо их есть Царствие Небесное. И человек совсем отшатнулся от Христа.
Захлебываясь, Никодим пытался ей объяснить, что со времен Ирода в каждом поколении немало людей, подобных детям, убитым в Вифлееме. Они - будто тоже прожили ничтожную часть срока, что Всевышний обычно нам отпускает, - учат, что на земле есть лишь края: смерть и спасение, добро и зло. Они верят, что любое взросление есть уход от Господа и что всякий, кто ушел из детства, - предатель и изменник, грешник и погубитель. Что и Христос не должен был жить тридцать три года, не нужны были ни Его чудеса, ни искушения, не нужны проповеди и ученики; лишней была даже смерть на кресте и воскресение. Погибни Он младенцем, Его жертва была бы полнее и мир давно уже спасся. Не зная, не понимая жизни, сколько бы ни прожили, не умея ее ценить, они во имя этой простой правды льют и льют кровь и не могут остановиться.
А потом, рассказывала Дуся, он мне говорит, вдруг, без перехода: помнишь, как Клаша тебя, живую, отпела, похоронила для мира, так же и ты должна поступить с девочкой. Я ему возражаю, пытаюсь объяснить, что мне ведь ничего не мешало стать монахиней, Христовой невестой, а Сашеньку за малостью лет в инокини не пострижешь. Понимаю, что он, что бы ни говорил, ждет от меня одного - ее смерти, и юлю. Тут он снова в крик: что я ему, своему старцу, не смею прекословить; полвека он по собственной глупости держал меня на длинном поводке, но теперь увильнуть не даст. Хочу я или не хочу, а то, что он требует, сделать придется. И долго еще в том же роде, а затем, будто вернувшись к Клаше, отрезал: “Твое дело - ее отпеть, а дальше как Господь рассудит”.
После того разговора, рассказывала Дуся, она не видела Никодима почти месяц: или не складывалось, или она чем-нибудь отговаривалась. А в конце августа у него случился первый инфаркт. Что Никодима увезла “скорая”, она узнала в Томилине, где жила в доме одной из прихожанок, и сразу поехала в больницу. Уже было известно, что инфаркт тяжелый и Никодим, если и встанет на ноги, то нескоро. Что и в палате речь снова зайдет о Сашеньке, ей тогда, конечно, в голову не приходило. Правда, однажды в ординаторской, разговаривая с врачом из реанимации, она вдруг подумала, что теперь, когда Никодим сам на краю могилы, он к девочке смягчится.
Едва состояние Никодима улучшилось и его перевели в терапию, Дуся фактически переселилась в больницу. Иногда на несколько часов кто-нибудь ее подменял, но в основном дежурила она. И вот, на исходе первой недели - в палате они были одни - Никодим, будто не было ни инфаркта, ни реанимации, опять завел разговор о Сашеньке. Взял Дусю за руку и не отпустил, пока она не дала слово, что исполнит его волю.
Вряд ли то, что у меня было с Ириной, верно назвать романом, но что я с ней встречался - правда. Еще за месяц до того, как мы сошлись, она сказала, что ей необходимо знать, зачем Дуся вымолила Сашенькину смерть. Возможно, Ирина уже тогда была не в себе, но я об этом не думал, наоборот, пообещал сделать все, что смогу, и сейчас мне, пожалуй, стыдно за свои находки и за азарт, с которым я занимался их поисками. Обычная история, когда во многих знаниях нет ничего, кроме печали. Так или иначе, но сегодня большая часть ответов мне известна. Что же касается разговора о Никодиме, то его я Ирине передавать не стал, побоялся. Хранил и хранил тридцать лет, а теперь, когда она почти год как умерла, подобно другим лежит в могиле, был ли я прав - судить некому. В любом случае, моя помощь давно ей не нужна, и все же в память о Сашеньке повторю одну вещь, которая Ирину, без сомнения, утешила бы - ее дочь ни в чем не виновна.
Формально мы прожили с Ириной год, однако если вычесть четыре месяца, на которые я уезжал в Нарьян-Мар, - куда меньше. Я любил Ирину, но рано понял, что шанса удержать ее нет и мой отъезд - выход для нас обоих. Потом очень долго то, что было между нами, - постель, обрамленная разговорами о Сашеньке, - представлялось мне чем-то, не могущим иметь оправдания. Лишь спустя двадцать пять лет, в Ульяновском интернате, когда на уроке Ищенко я услышал, как Ленин, указательным и средним пальцами идя по Крупской, пытался с ней говорить, мне подумалось, что, может быть, и я хотел чего-то подобного.