Пойте, неупокоенные, пойте - Уорд Джесмин
– Я крал, – пожал он плечами. – Выл хорош. Я с восьми лет воровал. У меня девять младших братьев и сестер – вечно плачут от голода. И болеют. Говорят, у них болит спина, болит рот. У них красная сыпь на руках и ногах. А на лице так много, что кожу из-под нее еле видно.
Я знал, о чем он говорил, – мы болезнь, о которой шла речь, называли “красное пламя.” Слыхал, один врач утверждал, что ею болеют обычно бедняки, которые едят только мясо, крупу и патоку. Я мог бы ответить ему, что таким еще повезло: в Дельте я слышал истории о людях, которые делали пирожки из грязи. Он явно гордился своими поступками, хоть его и поймали; это было видно по тому, как он наклонился вперед, рассказывая мне обо всем этом, по тому, как он смотрел на меня после того, как закончил говорить, будто ждал моего одобрения. Я тогда понял, что не смогу от него избавиться, потому что он хвостом ходил за мной и спал на соседней койке. Потому что смотрел на меня так, будто я мог дать ему что-то, чего никто другой не мог. Солнце поднималось из-за деревьев, освещая небо разгорающимся огнем, и я уже чувствовал это – плечами, спиной, руками. В хлебе попалось что-то инородное, хрустящее. Я быстро сглотнул – лучше не думать о том, что это было.
– Как тебя зовут, пацан?
– Ричард. Все зовут меня Ричи. Как будто это какая-то шутка.
Он посмотрел на меня, подняв брови и с легкой улыбкой на лице, такой крохотной – считай, только рот приоткрыл, показав белые и близко посаженные зубы. Я не понял шутки, поэтому он опустил плечи и пояснил:
– Потому что я крал. И я должен бы быть богачом [3].
Я посмотрел вниз на свои руки. На них уже не осталось ни единой крошки, а мне все еще казалось, что я не ел.
– Ну, шутка такая, – добавил он.
И я дал Ричи то, чего он хотел. Он был лишь мальчонкой. Я засмеялся.
Иногда мне кажется, что я все в мире понимаю лучше, чем когда-либо смогу понять Леони. Она подходит ко входной двери, ее лицо скрыто бумажными пакетами с продуктами; она отдергивает сетку на двери и, открывая ее, протискивается внутрь. Когда дверь захлопывается, Кайла подбегает ко мне, хватает свой стакан с соком и пьет, а потом начинает мять пальчиками мое ухо. Маленькие щипки и трение ее пальцев почти причиняют боль, но такая уж у нее привычка, поэтому я поднимаю ее на руки и позволяю продолжить. Ма говорит, что она делает это для успокоения, потому что ее никогда не кормили грудью. Бедная Кайла, всегда вздыхала Ма. Леони не понравилось, когда Ма и Па стали вслед за мной называть девочку Кайла. У нее есть имя, говорила Леони, имя отца. Кайла ей подходит, говорила Ма, но Леони все равно никогда так ее не звала.
– Привет, Микаэла, детка, – говорит Леони.
Только встав в дверях кухни и увидев, как Леони вытаскивает маленькую белую коробку из одной из сумок, я осознаю, что в этом году Ма впервые не испечет мне торт на день рождения, а потом мне становится стыдно за то, что я осознал это так поздно и лишь сегодня. Па приготовит ужин, но я должен был раньше понять, что Ма поучаствовать не сможет. Она слишком больна: рак давал о себе знать, потом отступал и возвращался снова, мерно накатывая на нее, как приливы и отливы болотистой воды в заливе со сменой луны.
– Я купила тебе торт, – говорит Леони, как будто я слишком туп, чтобы понять, что находится в коробке.
Она ведь знает, что я не глупый. Она сама сказала так однажды, когда учительница вызвала ее в школу, чтобы поговорить о моем поведении.
Она сказал Леони: Он никогда не говорит на уроке, но и сам не слушает, что ему говорят. Учительница сказала это ей на виду у всех остальных детей, которые все еще сидели на своих местах, ожидая разрешения уйти к автобусам. Она посадила меня за первую парту, ближайшую к учительскому столу, сидя за которым она каждые пять минут спрашивала: Ты слушаешь меня?, неизбежно отвлекая меня от любого задания и не давая сосредоточиться. Мне тогда было десять, и я уже начал замечать вещи, которых другие дети не видели – например, то, как учительница остервенело грызла ногти, как иногда у нее вокруг глаз были заметны целые слои косметики, призванной скрыть синяки от чьих-то побоев. Я знал, как это выглядит, потому что иногда так выглядели после их драк лица Майкла и Леони. Я задумывался о том, нет ли у моей учительницы своего собственного Майкла. В тот день Леони прошипела: Он не тупой. Джоджо, пойдем. И я сжался от того, как она наклонилась при этом к учительнице, сама не отдавая себе в этом отчета; учительница моргнула и отступила назад, подальше от скрытой жестокости, затаившейся змеем в руке Леони, протянувшейся от ее плеча к локтю и кулаку.
Ма всегда делала мне красный с фиолетовым торт на день рождения, с тех самых пор, как мне исполнился год. Когда мне исполнилось четыре, я уже хорошо знал эти торты и просил их: говорил “красный торт” и указывал на картинку на коробке на полке в магазине. Торт, который принесла Леони, был маленьким – приблизительно размером с оба моих кулака, сжатых вместе.
Верх торта украшают голубые и розовые пастельные крошки, а сбоку стоят два миниатюрных голубых ботиночка. Леони обнюхивает торт, закашливается в свою костлявую руку и достает полгаллона самого дешевого мороженого, напоминающего по текстуре холодную жвачку.
– У них больше не было тортов на день рождения. Ботиночки голубые, так что подходят.
И только когда она это говорит, я понимаю, что Леони купила своему тринадцатилетнему сыну торт для празднования бэйби-шауэра [4]. Я смеюсь, но не чувствую при этом ничего теплого, никакой радости. Смех выходит каким-то неправильным, и от него становится так тяжело, что Кайла оглядывается и смотрит на меня так, словно я ее предал. Она начинает плакать.
Обычно пение – моя любимая часть дня рождения, потому что все вокруг выглядит золотистым в свете свечей, они подсвечивают лица Ма и Па, заставляя их выглядеть молодыми, как Леони и Майкл. Они поют мне и улыбаются. Я думаю, что и у Кайлы эта часть – любимая, потому что она тоже поет, запинаясь. Кайла заставляет меня держать ее на руках – она плакала и пихала Леони в ключицу и тянулась ко мне до тех пор, пока Леони не нахмурилась и не передала ее мне, сказав: На, держи. Но в этом году песня не становится для меня такой желанной, потому что вместо кухни мы все толпимся в комнате Ма; Леони держит торт так, как раньше держала Кайлу, подальше от груди, словно собираясь его уронить. Ма проснулась, но не выглядит проснувшейся – ее глаза полузакрыты; потерянные во мгле, они смотрят куда-то мимо меня, Леони, Кайлы и Па. Хоть Ма и потеет, ее кожа выглядит бледной и сухой, словно грязная лужа, высохшая без остатка после нескольких недель летней засухи. Вокруг моей головы кружит комар, заглядывая мне в ухо и уносясь прочь, предвкушая предстоящий укус.
Поздравительную песню поет только Леони. У нее красивый голос, идеальный для низких напевов, но на высоких нотах он слегка надламывается. Па не поет; он вообще никогда не поет. В детстве я не замечал этого, потому что мне пели все остальные: Ма, Леони и Майкл. Но в этом году, когда Ма не может петь из-за болезни, Кайла выдумывает слова к мелодии, а Майкла и вовсе нет рядом, я понимаю, что Па просто шевелит губами, изображая пение, и никакого звука не издает. Голос Леони надламывается на лирическом Джозеф дорогой, и тринадцать свечей отдают оранжевым. Никто, кроме Кайлы, не выглядит молодо. Па стоит слишком далеко от света. Глаза Ма на бледном лице сомкнулись до щелей, а зубы Леони кажутся черными по краям. Здесь нет никакого счастья.
– С днем рождения, Джоджо, – говорит Па, но почему-то при этом не смотрит на меня.
Он смотрит на Ма, на ее руки, слабо лежащие вдоль тела. Ладонями вверх, как у мертвеца. Я наклоняюсь, чтобы задуть свечи, но тут звонит телефон, и Леони вздрагивает вместе с тортом. Пламя колеблется и почти обжигает мне подбородок. Жемчужины воска капают на детские ботиночки. Леони отворачивается от меня вместе с тортом и смотрит в сторону кухни, на стоящий на столешнице телефон.