Катрин Панколь - Я была первой
– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.
Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.
Первую камеру ему подарила мать в обмен на небольшую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не прячутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенадцать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за которыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и никому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспрашивает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее постели, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.
Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть камеры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кровать. Мама была права, шторы подняты. Они не прячутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смотрит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судорожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем телом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спуститься обратно, но там, в машине с откидным верхом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюстгальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчина тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступают синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остановиться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отряхиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объектив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнувшийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота волосы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одеяло на грудь, прижимает женщину к себе. Он поворачивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слепнет, он не может, не хочет больше видеть. Он стонет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытается раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.
Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плюет на женщину внизу.
А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шевелись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»
Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ничего уже больше не видеть.
Ничего уже больше не видеть.
Три месяца спустя родители разводятся. Любительская пленка приобщена к делу как неопровержимое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее постели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.
У гостиницы Сан Реджис останавливается автобус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них добрыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.
– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными старичками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.
В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не попасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь предоставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.
А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.
На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.
Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.
Теперь ты знаешь все.
Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв свежую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала себя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опрокинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно обернулась, но никого не обнаружила, значит во всем произошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.
Я была еще в том романтическом возрасте, когда незаметно тускнеют последние девичьи мечты. Я была безумно влюблена, время платить по счетам еще не настало. Все, кого я любила, щедро делились со мною своими заблуждениями, и я из кожи вон лезла, доказывая их правоту. Бурные романы шли сплошной чередой, пылкие признания в любви и клятвы в верности до гроба, которых, собственно никто от меня не требовал, сами собой срывались с моих уст. Неуверенная в себе, я готова была вселить уверенность в любого, кто оказывался рядом. Каждая такая история длилась недолго, наступала осень, или високосный год подходил к концу, приближая драматическую развязку, и я всякий раз рыдала, картинно вскидывая руки к потолку, но наутро неизменно просыпалась свежей и бодрой, и с радостью начинала все сначала. Каждый новый возлюбленный брал меня тепленькой, я была подобна дебютантке, водрузившей на прыщавый девичий лоб сверкающую диадему в предвкушении первого бала.