Амос Оз - Повесть о любви и тьме
Противостояли «организованному ишуву» те, кто находился, как говорится, «по ту сторону забора» — тут и отщепенцы-террористы, и ультраортодоксальные евреи из иерусалимского квартала Меа Шеарим, и коммунисты, ненавидящие сионизм, и еще всякие интеллигенты, карьеристы, артисты, эгоцентристы космополитически-декадентского типа. И вместе с ними — разного рода чудаки, стряхнувшие с плеч своих иго любых законов, индивидуалисты, сомнительного толка нигилисты, репатрианты из Германии, бежавшие от Гитлера (здесь их прозвали «йеке», и от своего «йекства» они так и не избавились), снобы-англоманы и богатые сефардские евреи-франкоманы, манеры которых очень уж смахивали на манеры вышколенных официантов. Сюда же можно было отнести и уроженцев Йемена, и евреев из Грузии, и курдских евреев, и выходцев из еврейской общины города Солоники… Все, несомненно, наши братья, все-все, безусловно, многообещающий человеческий материал, но — что поделаешь! — нам еще придется, запасясь терпением, вложить в них немало усилий.
Кроме всех перечисленных, были еще и беженцы, нелегальные репатрианты, уцелевшие в Катастрофе, чудом вырвавшиеся из рук нацистов. К ним у нас вообще-то относились с состраданием, но и с некоторым брезгливым неприятием: удрученные, недужные, полные мировой скорби, — но кто же виноват, что, от великого своего ума, сидели вы там и дожидались Гитлера, вместо того, чтобы прибыть сюда заблаговременно? И почему они допустили, чтобы их гнали, словно скот на убой, вместо того, чтобы сорганизоваться дать достойный ответ? И пусть они, наконец, — раз и навсегда! — прекратят говорить здесь на своем несчастном идише, и пусть не рассказывают нам, что с ними там сделали, потому что все, что с ними там сделали, — уважения не прибавляет ни им, ни нам. И вообще: мы здесь устремлены в будущее, а не в прошлое, а уж если обращаться к прошлому, так ведь у нас предостаточно светлых и радостных фактов в еврейской истории — стоит только обратиться к библейским событиям или к событиям времен Хасмонеев. И к чему пытаться замутить это прошлое, вспоминая тот упадочнический период, где одни только беды (впрочем, «беды» у нас всегда произносили на идише цурес, произносили с гримасой отвращения и сарказма, словно давая понять, что эти цурес также далеки от нас, как проказа, и принадлежат исключительно им, а уж никак не нам). Среди этих беженцев был, к примеру, господин Лихт, которого ребята нашего квартала называли «миллион дитишик». Он снимал крохотную каморку на улице Малахи, там он ночью спал на матрасе, а днем, свернув матрас, разворачивал свое маленькое предприятие, которое называлось «Сухая чистка, глажение, утюжка паром». Уголки его рта всегда были опущены вниз, словно выражая презрение или глубокое омерзение. Он обычно сидел на своем пороге, поджидая клиентов. И если проходил мимо кто-либо из детей, он всегда сплевывал в сторону и цедил сквозь стиснутые зубы:
— Миллион дитишик они убили! Таких, как вы! Зарезали!
Он произносил это не с грустью, а с ненавистью и омерзением, словно проклинал нас.
*У моих родителей не было определенного места на той шкале, где полюсами были «первопроходцы» и «цурес»: одной ногой они уже были в «организованном ишуве» (являлись членами «больничной кассы» и вносили «выкуп за ишув»), а вторая их нога оставалась в воздухе. Мой отец душой был близок к идеологии «отщепенцев», тех. кто полагал, что не политической болтовней, а оружием надо добиваться создания Еврейского государства, но, вместе с тем, отец был весьма далек от бомбы и винтовки. Самое большее — он поставил на службу подполью свои знания английского, сочиняя время от времени запрещенные листовки, обличавшие «подлый Альбион». Интеллигенция престижного иерусалимского квартала Рехавия издали притягивала сердца моих родителей, но пацифистские идеи общества интеллектуалов «Брит шалом», которое ставило своей целью установление дружеских отношений между арабами и евреями, сентиментальное братание с арабами, полный отказ от мечты об Еврейском государстве во имя того, чтобы арабы оказали нам милость и дозволили жить здесь, под их пятой, — подобные идеалы представлялись моим родителям лишенными реальной основы, они видели в них нечто близкое к поведению евреев в диаспоре: заискивание, пресмыкательство, мягкотелость, делячество…
Мама, которая училась в университете Праги, а завершила свое образование в Еврейском университете Иерусалима, давала частные уроки ученикам, готовившимся к экзаменам по истории и литературе. Папа получил первую академическую степень по литературе в университете Вильно, а вторую — в Иерусалиме, но у него не было ни малейшего шанса стать преподавателем в Еврейском университете: в те дни число дипломированных специалистов-литературоведов в Иерусалиме намного превышало число студентов. К тому же у многих преподавателей были блестящие дипломы престижных немецких университетов — не чета потрепанному польско-иерусалимскому диплому моего отца. В общем, он нашел место библиотекаря в Национальной библиотеке на горе Скопус, а по ночам сидел и писал свои труды о новелле в ивритской литературе и об истории всемирной литературы. Мой отец был образованным, вежливым, трудолюбивым библиотекарем, но довольно застенчивым. В галстуке, в круглых очках, в слегка потертом пиджаке, он легким учтивым поклоном встречал старших, кидался открыть двери перед дамами, настойчиво добивался своих куцых прав, взволнованно читал стихи на десяти языках, всегда пытался быть любезным и веселым, вновь и вновь повторяя одни и те же шутки (он их называл «анекдоты»). Но его остроты нередко выглядели натянутыми, им не хватало живого юмора, это была скорее декларация добрых намерений: дескать, таков наш долг — шутить именно в эти безумные времена.
Когда встречался ему кто-нибудь из освоителей новых земель, революционер-преобразователь, одетый в хаки, интеллигент, ставший рабочим, отец, бывало, терялся: за границей, в Вильно или Варшаве, было совершенно ясно, как говорить с пролетарием. Каждый знал свое место, но в то же время важно было показать этому рабочему, что ты — истинный демократ и совершенно не считаешь себя выше его. Но здесь? В Иерусалиме? Здесь все было неоднозначно. Не перевернуто с ног на голову, как у коммунистов в России, а именно неоднозначно. С одной стороны, отец принадлежал к среднему классу (правда, стоял он на самой нижней его ступеньке), он был человеком образованным, пишущим книги, работающим в Национальной библиотеке, а собеседник его — рабочий-строитель, потный, в спецовке, в тяжелых ботинках. А с другой стороны, говорят, что у этого рабочего есть какой-то диплом по химии, и он — пионер-первопроходец, сознательно выбравший эту долю, он соль земли, один из героев еврейской революции. Он занят физическим трудом, в то время как отец ощущает себя (по крайней мере, в глубине души) этаким интеллигентиком, оторванным от подлинной жизни, очкариком, у которого обе руки — левые, едва ли не дезертиром, уклоняющимся от фронта, где не на словах, а на деле созидается отечество.