Жан-Доминик Боби - Скафандр и бабочка
Некоторые, впрочем, находят такое общение невыносимым. Нежная Флоранс не говорит со мной, если предварительно я не вздохну шумно в телефонную трубку, которую Сандрина прижимает к моему уху. «Жан-До, вы здесь?» — волнуется Флоранс на другом конце провода. Должен сказать, что временами я уже сомневаюсь в этом.
Фотография
В последний раз я видел своего отца, когда брил его. Это было как раз на той неделе, когда со мной случилось несчастье. Он болел, и я провел ночь у него, в маленькой парижской квартирке неподалеку от Тюильри, а утром, приготовив ему чай с молоком, попробовал избавить его от отросшей за несколько дней бороды. Эта сцена навсегда врезалась мне в память.
Втиснутый в красное войлочное кресло, где он имел обыкновение дотошно разбирать прессу, папа отважно противостоит бритве, атакующей его дряблую кожу. Вокруг его исхудалой шеи намотано широкое полотенце, на лице толстое облако пены. Я пытаюсь не слишком раздражать его кожу, тут и там покрытую лопнувшими сосудиками. От усталости глаза отца ввалились, нос на изможденном лице выступает резче, но сам он, с копной седых волос, венчающей его высокий силуэт с незапамятных времен, ничуть не утратил чувства собственного достоинства. По всей комнате громоздятся предметы, образующие свойственный старикам хаос, все секреты которого ведомы только им. Это скопление старых иллюстрированных журналов, пластинок, которые больше не слушают, причудливых предметов и фотографий разного времени, засунутых в рамку большого зеркала. Здесь есть папа в детском матросском костюмчике, играющий с обручем (еще до войны 1914 года), моя восьмилетняя дочь верхом на лошадке и я на черно-белом снимке, сделанном на миниатюрной площадке для гольфа. На фотографии мне одиннадцать лет. Уши торчком. У меня вид немного глуповатого послушного ученика. Противно смотреть, потому что тогда я уже был отпетым лентяем.
Работу цирюльника я заканчиваю, опрыскивая автора моих дней его любимой туалетной водой. Затем мы говорим друг другу «До свидания», и опять он ни словом не обмолвился о письме в секретере, где выражена его последняя воля. С тех пор мы больше не виделись. Я не покидаю свой курорт в Берке, а ему в девяносто два года ноги не позволяют спускаться по величественным лестницам его дома. Мы оба, каждый на свой лад, locked-in syndrome: я — в своем «скафандре», он — на четвертом этаже своего дома. Теперь меня самого бреют по утрам, и я часто думаю об отце, когда кто-нибудь из медперсонала старательно скребет мои щеки лезвием недельной давности. Надеюсь, что я был более заботливым цирюльником.
Время от времени он звонит мне, и я могу слышать его родной голос, немного дрожащий в трубке, которую милосердная рука прижимает к моему уху. Нелегко, должно быть, разговаривать с сыном, зная, что он не ответит. Еще он прислал мне фотографию с площадки для гольфа. Сначала я не понял почему. Это так и осталось бы загадкой, если бы кому-то не пришла в голову мысль заглянуть на обратную сторону снимка. И тогда в моем персональном кинематографе замелькали позабытые кадры одного весеннего уик-энда: мы с родителями отправились подышать свежим воздухом в ветреное и не слишком веселое местечко. Своим четким, ровным почерком папа просто пометил: Берк-сюр-Мер, апрель 1963 года.
Еще одно совпадение
Если бы читателей Александра Дюма спросили, в кого из персонажей они желали бы перевоплотиться, голоса были бы отданы за Д’Артаньяна или Эдмона Дантеса, и никому не пришла бы в голову мысль назвать Нуартье де Вильфора — довольно зловещую фигуру «Графа Монте-Кристо». Писатель изобразил его как труп с живым взглядом, как человека, уже на три четверти стоящего в могиле. Этот полный инвалид заставляет содрогнуться. Немощный и безмолвный хранитель самых ужасных секретов, он проводит свою жизнь в кресле на колесиках и может общаться, лишь моргая глазами: один раз означает «да», два раза — «нет». По сути, дедушка Нуартье, как ласково называет его внучка, первый и по сей день единственный в литературе больной с locked-in syndrome.
Когда мое сознание вышло из густого тумана, в который погрузило его постигшее меня несчастье, я много думал о дедушке Нуартье. Незадолго до этого я как раз перечитал «Графа Монте-Кристо», и теперь словно вдруг очутился в центре событий книги, причем в самом незавидном положении.
Чтение это не было случайным. У меня появилось намерение — наверное, варварское — написать современный вариант романа: месть, разумеется, осталась бы движущей силой интриги, но события происходили бы в наши дни, а Монте-Кристо была бы женщина. У меня не хватило времени совершить это преступление и оскорбить величие знаменитого романа. В наказание я предпочел бы превратиться в барона Данглара, Франца д’Эпине, аббата Фариа или, куда ни шло, переписать все десять тысяч раз — с шедеврами шутки плохи. Однако боги литературы и неврологии решили иначе.
Иногда по вечерам мне представляется, что дедушка Нуартье, с его длинными белыми волосами, объезжает дозором наши коридоры в кресле на колесиках вековой давности, которое нуждается в смазке. Дабы повернуть вспять судьбу, теперь я вынашиваю план великой саги, где ключевым свидетелем будет не паралитик, а бегун. Кто знает, возможно, это возымеет действие.
Сон
Как правило, я не помню своих снов. С наступлением дня я теряю нить сценария, и картины неумолимо стираются из головы. Тогда почему декабрьские сны врезались мне в память словно лазерным лучом? Хотя, быть может, это обычное дело в состоянии комы. Ты не возвращаешься к действительности, и сны не имеют возможности улетучиться, а скапливаются, нагромождаясь один на другой, и образуют нескончаемую фантасмагорию, которая тянется, будто фельетонный роман с многочисленными неожиданными эпизодами. Этим вечером мне вспомнился один такой эпизод.
В моем сне падают крупные хлопья снега. Слой в тридцать сантиметров покрывает кладбище автомобилей, которое мы с моим лучшим другом пересекаем, дрожа от холода. Вот уже три дня, как мы с Бернаром пытаемся добраться до Франции, парализованной всеобщей забастовкой. На итальянской лыжной станции, где мы застряли, Бернар отыскал местный поезд до Ниццы, однако на границе наше путешествие прервал заслон забастовщиков, вынудивших нас выйти в метель в легких ботинках и костюмах не по погоде. Пейзаж мрачный. Над автомобильным кладбищем возвышается виадук, и можно подумать, что здесь одна на другой громоздятся машины, упавшие с пятидесятиметровой высоты автострады.
У нас назначена встреча с влиятельным деловым человеком Италии, поместившим свою штаб-квартиру в одной из опор этого произведения искусства, вдалеке от нескромных глаз. Надо постучать в желтую металлическую дверь с надписью «Опасно для жизни» и схемами для оказания помощи пораженным электрическим током. Дверь открывается. Вход наводит на мысль о складах какого-нибудь представителя фирмы «Сантье»: пиджаки на стойках, кипы брюк, коробки рубашек — и все это до самого потолка. По шевелюре я узнаю сторожа в форменной куртке, который встречает нас с автоматом в руках. Это Радован Караджич — сербский лидер. «Моему товарищу трудно дышать», — говорит ему Бернар. Караджич ставит мне трахеостому. Затем по роскошной стеклянной лестнице мы спускаемся в подвал. Стены затянуты рыжеватой кожей, глубокие диваны и приглушенное освещение придают этому кабинету вид ночного кабаре. Бернар беседует со здешним хозяином — своего рода клоном Джанни Аньелли, элегантным патроном монополии «Фиат», — в то время как одна из сотрудниц с ливанским акцентом усаживает меня за маленьким баром. Стаканы и бутылки заменяют пластмассовые трубочки, которые спускаются с потолка, подобно кислородным маскам в терпящих крушение самолетах. Бармен делает мне знак положить одну из них в рот. Я подчиняюсь. Течет янтарного цвета жидкость с привкусом имбиря, и ощущение тепла охватывает меня от кончиков ног до корней волос. Через некоторое время мне захотелось перестать пить и спуститься с моего табурета. Однако я продолжаю безостановочно глотать, не в силах сделать ни малейшего движения. Чтобы привлечь внимание бармена, я бросаю на него испуганные взгляды. Он отвечает мне загадочной улыбкой. Лица и голоса вокруг искажаются. Бернар что-то говорит, но звуки, которые медленно срываются с его губ, невнятны. Вместо этого я слышу «Болеро» Равеля. Меня окончательно опоили.