Виктор Пелевин - Хрустальный мир
– И чего они к Смольному так стремятся? – стараясь, чтобы голос звучал спокойно, спросил Юрий. Он не успел сделать ни одного выстрела и до сих пор держал в руках часы.
– Не знаю, – сказал Николай. – Наверно, к большевикам хотят: там можно спирт купить и кокаин. Совсем недорого.
– Что, покупал?
– Нет, – ответил Николай, закидывая карабин за плечо, – слышал. Бог с ним. Ты про свою миссию начал рассказывать, про доктора Шпуллера…
– Штейнера, – поправил Юрий, острые ощущения придали ему разговорчивости. – Это такой визионер. Я, когда в Дорнахе был, ходил к нему на лекции. Садился поближе, даже конспект вел. После лекции его сразу обступали со всех сторон и уводили, так что поговорить с ним не было никакой возможности. Да я особо и не стремился. И тут что-то стал он на меня коситься на лекциях. Поговорит-поговорит, а потом замолчит и уставится. Я уж и не знал, что думать – а потом он вдруг подходит ко мне и говорит: «Нам с вами надо поговорить, молодой человек». Пошли мы с ним в ресторан, сели за столик. И стал он мне что-то странное втолковывать – про Апокалипсис, про невидимый мир и так далее. А потом сказал, что я отмечен каким-то особым знаком и должен сыграть огромную роль в истории. Что чем бы я ни занимался, в духовном смысле я стою на неком посту и защищаю мир от древнего демона, с которым уже когда-то сражался.
– Это когда ты успел? – спросил Николай.
– В прошлых воплощениях. Он – то есть не демон, а доктор Штейнер – сказал, что только я могу его остановить, но смогу ли – никому не известно. Даже ему. Штейнер мне даже гравюру показывал в какой-то древней книге, где будто бы про меня говорится. Там были два таких, знаешь, длинноволосых, в одной руке – копье, в другой – песочные часы, все в латах, и вроде один из них – я.
– И ты во все это веришь?
– Черт его знает, – усмехнулся Юрий, – пока, видишь, с медсестрами перестреливаюсь. И то не я, а ты. Ну что, вколем?
– Пожалуй, – согласился Николай и полез под шинель, в нагрудный карман гимнастерки, где в плоской жестяной коробочке лежал маленький шприц.
На улице стало совсем тихо – ветер больше не выл в трубах, голодные псы, похоже, покинули свои подворотни и подались в какие-то другие места, на Шпалерную сошел покой – даже треск тончайших стеклянных шеек был хорошо различим.
– Два сантиграмма, – раздавался шепот.
– Конечно, – шептал другой голос в ответ.
– Откинь шинель, – говорил первый шепот, – иглу погнешь.
– Пустяки, – откликался второй.
– Ты с ума сошел, – шептал первый голос, – пожалей лошадь…
– Ничего, она привычная, – шептал второй…
…Николай поднял голову и огляделся. Трудно было поверить, что осенняя петроградская улица может быть так красива. За окном цветочного магазина в дубовых кадках росли три крошечных сосенки, улица поднималась вверх метра на полтора и становилась шире, окна верхних этажей отражали только что появившуюся в просвете туч луну – все это было Россией и было до того прекрасно, что у Николая на глаза навернулись слезы.
– Мы защитим тебя, хрустальный мир, – прошептал он и положил ладонь на рукоять шашки. Юрий крепко держал ремень карабина у левого плеча и не отрываясь глядел на луну, несущуюся вдоль рваного края тучи. Когда она скрылась, он повернул вдохновенное лицо к спутнику.
– Удивительная вещь эфедрин, – сказал он. Николай не ответил – да и что можно было ответить? Уже по-иному дышала грудь, другим казалось все вокруг, и даже отвратительная изморось теперь ласкала щеки. Тысячи мелких и крупных вопросов, совсем недавно бывших мучительными и неразрешимыми, вдруг оказались не то что решенными, но совершенно несущественными, центр тяжести жизни был совершенно в другом, и когда это другое вдруг открылось, выяснилось, что оно всегда было рядом, присутствовало в любой минуте любого дня, но было незаметным, как становится невидимой долго висящая на стене картина.
– Я жалобной рукой сжимаю свой костыль, – стал нараспев читать Юрий. – Мой друг – влюблен в луну – живет ее обманом. Вот третий на пути…
Николай уже не слышал товарища – он думал о том, как он завтра же изменит свою жизнь. Мысли были бессвязные, иногда откровенно глупые – но очень приятные. Начать обязательно надо было с того, чтобы встать в пять тридцать утра и облиться холодной водой, а дальше была такая уйма вариантов, что остановиться на чем-нибудь конкретном было крайне тяжело, и Николай стал напряженно выбирать, незаметно для себя приборматывая вслух и сжимая от возбуждения кулаки.
– …Заборы – как гроба! Повсюду преет гниль! Все, все погребено в безлюдье окаянном! – читал Юрий и свободной рукой вытирал выступающий на лбу пот.
Некоторое время ехали молча, потом Юрий стал напевать какую-то песенку, а Николай впал в странное подобие дремы. Странным было то, что это было очень далекое от сна состояние – как после нескольких чашек крепкого кофе, – но сопровождавшееся чем-то вроде сновидений. Перед Николаем, накладываясь на Шпалерную, замелькали дороги его детства: гимназия и цветущие яблони за ее окном, радуга над городом, черный лед катка и быстро скользящие по нему конькобежцы, освещенные ярким электрическим светом, облетающие столетние липы, двумя рядами сходящиеся к старинному дому с колоннами у входа, – все это он когда-то видел на самом деле. Но потом стали появляться картины чего-то очень знакомого и одновременно никогда не виданного: померещился огромный белый город, увенчанный тысячами золотых церковных головок, – город, как бы висящий в воздухе внутри огромного хрустального шара, – и этот город (Николай знал это совершенно точно) был Россией, а они с Юрием, который во сне был не совсем Юрием, находились за его границей и сквозь клубы тумана мчались на конях навстречу какомуто чудовищу, в котором самым страшным была полная неясность его очертаний и размеров: это был бесформенный клуб пустоты, источающий ледяной холод.
Николай вздрогнул и широко открыл глаза. В окружающей его броне блаженства появилась крохотная трещинка, в которую просочилось несколько капель неуверенности и тоски. Трещинка постепенно росла, и скоро мысль о предстоящем завтра утром (ровно в пять тридцать) повороте всей жизни и судьбы перестала доставлять удовольствие. А еще через пару минут, когда впереди замигали и поплыли навстречу два горящих друг напротив друга фонаря, эта самая мысль стала несомненным и главным источником переполнившего душу страдания.
«Отходняк», – наконец вынужден был признаться себе Николай. Странное дело – откровенная прямота этого вывода словно заделала брешь в душе, и количество страдания в ней перестало увеличиваться. Но теперь надо было очень тщательно следить за своими мыслями, потому что любая из них могла стать началом неизбежной, но пока еще, как хотелось верить, далекой полосы мучений, которых каждый раз требовал за свои услуги эфедрин. С Юрием явно творилось то же самое, потому что он повернулся к Николаю и сказал тихо и быстро, словно экономя выходящий из легких воздух: