Арундати Рой - Бог Мелочей
Время от времени она писала Чакко и Маммачи в Айеменем, но ни разу туда не приехала. Даже на похороны Маммачи. Даже на проводы Чакко, уезжавшего в Канаду.
Как раз во время учебы в архитектурном колледже и случилось у нее знакомство с Ларри Маккаслином, который собирал в Дели материалы для своей докторской диссертации «Энергетическая напряженность в национальной архитектуре». Он приметил Рахель в библиотеке колледжа, а потом, несколько дней спустя, – на рынке Хан-маркет. Она была в джинсах и белой футболке. Кусок старого лоскутного покрывала был накинут на ее плечи, как пелеринка, и застегнут спереди пуговицей. Ее буйные волосы были туго стянуты сзади, чтобы казалось, будто они прямые, хотя прямыми они не были. На одном из крыльев носа у нее поблескивал крохотный брильянтик. У нее были до нелепости красивые ключицы и симпатичная спортивная походка.
Следуй за джазовой мелодией, подумал про себя Ларри Маккаслин и пошел за ней в книжный магазин, где они оба даже не взглянули на книги.
Когда он предложил ей руку и сердце, Рахель облегченно вздохнула, как пассажир, увидевший свободное место в зале ожидания аэропорта. С ощущением: Можно-Наконец-Сесть. Он увез ее с собой в Бостон.
Когда высокий Ларри обнимал жену, прижавшуюся щекой к его сердцу, он мог видеть ее макушку, черную мешанину ее волос. Приложив палец к уголку ее рта, он чувствовал крохотный пульс. Ему нравилось, что он бьется именно здесь. Нравилось само это слабенькое, неуверенное подпрыгиванье прямо под ее кожей. Он трогал это место, вслушиваясь глазами, как нетерпеливый отец, ощущающий толчки ребенка в утробе жены.
Он обнимал ее как дар. Как любовно врученное ему сокровище. Тихое маленькое создание. Невыносимо ценное.
Но когда он лежал с ней, его оскорбляли ее глаза. Они вели себя так, словно принадлежали не ей, а кому-то другому. Постороннему зрителю. Который глядит в окно на морские волны. Или на плывущую по реке лодку. Или на идущего сквозь туман прохожего в шляпе.
Он досадовал, потому что не понимал, что означает этот взгляд. Ему казалось – нечто среднее между бесчувственностью и отчаянием. Он не знал, что есть на свете места – например, страна, в которой родилась Рахель, – где разные виды отчаяния оспаривают между собой первенство. Не знал, что личное отчаяние – это еще слабейший его вид. Не знал, как оно бывает, когда личная беда пытается пристроиться под боком у громадной, яростной, кружащейся, несущейся, смехотворной, безумной, невозможной, всеохватной общенациональной беды. Что Большой Бог завывает, как горячий ветер, и требует почтения к себе. Тогда Малый Бог (уютный и сдержанный, домашний и частный) плетется восвояси, ошеломленно посмеиваясь над своей глупой отвагой. Проникшись сознанием собственной несостоятельности, он становится податливым и подлинно бесчувственным. Все можно пережить. Так ли уж много это значит? И чем оно меньше значит, тем оно меньше значит. Не столь уж важно. Потому что случалось и Худшее. В стране, где она родилась, вечно зажатой между проклятьем войны и ужасом мира, Худшее случалось постоянно.
Поэтому Малый Бог смеется пустым фальшивым смехом и удаляется вприпрыжку. Как богатый мальчуган в шортах. Насвистывая, поддавая ногой камешки. Причина его ломкого, нестойкого веселья – в относительной малости его несчастья. Поселяясь в человеческих глазах, он придает им выражение, вызывающее досаду.
То, что Ларри Маккаслин видел в глазах Рахели, не было отчаянием, это был некий оптимизм через силу. И пустота ровно там же, где у Эсты были изъяты слова. Нельзя было требовать, чтобы Ларри это понял. Что опустелость сестры ничем не отличается от немоты брата. Что одно соответствует другому, вкладывается в другое. Как две ложки из одного набора. Как тела любовников.
После того как они развелись, Рахель несколько месяцев работала официанткой в индийском ресторане в Нью-Йорке. А потом несколько лет – ночной кассиршей в пуленепробиваемой кабинке на бензозаправочной станции около Вашингтона, где пьяницы порой блевали в выдвижной ящичек для денег и сутенеры предлагали ей более выгодную работу. Дважды у нее на глазах людей убивали выстрелом в окно машины. Один раз из проезжающего автомобиля выкинули труп с ножом в спине.
Потом Крошка-кочамма написала ей, что Эсту Отправили Назад. Рахель уволилась с бензозаправочной станции и покинула Америку без сожалений. Чтобы вернуться в Айеменем. Туда, где Эста расхаживал под дождем.
В старом доме на пригорке Крошка-кочамма сидела за обеденным столом и счищала склизкую, рыхлую горечь с перезрелого огурца. На ней была обвислая ситцевая длинная ночная рубашка в клеточку с буфами на рукавах и желтыми пятнами от куркумы. Ее крохотные ножки с лакированными ноготками раскачивались под столом, словно она была ребенком на высоком стульчике. Из-за отеков ступни были похожи на маленькие пухлые подушечки. В былые дни, когда в Айеменем приезжала знакомая или родственница, Крошка-кочамма не упускала случая обратить общее внимание на то, какие большие у гостьи ноги. Попросив разрешения примерить ее туфли, она победно спрашивала: «Видите, как велики?» И обходила в них комнату кругом, чуть поддернув сари, чтобы все могли полюбоваться на ее миниатюрные ножки.
Она трудилась над огурцом с едва скрываемым торжеством. Она была очень довольна тем, что Эста не заговорил с Рахелью. Взглянул на нее и прошел себе мимо. Туда, под дождь. Для него что сестра, что все прочие.
Ей было восемьдесят три года. Глаза за толстыми стеклами очков казались размазанными, как масло.
– Ведь я тебе говорила, – сказала она Рахели. – Чего ты ожидала? Особого отношения? Я же вижу, он повредился умом! Никого больше не узнает! На что ты рассчитывала?
Рахель не ответила.
Она ощущала ритм, с которым Эста раскачивался, и холод лившихся на него дождевых струй. Она слышала, как хрипит и шуршит сумятица у него в голове.
Крошка-кочамма посмотрела на Рахель с неудовольствием. Она уже чуть ли не жалела, что написала ей о возвращении Эсты. Но что, с другой стороны, ей оставалось делать? Нести эту ношу до самой кончины? С какой стати? Она ведь за него не в ответе.
Или?
Молчание расположилось между внучатной племянницей и двоюродной бабушкой, как третье лицо. Чужак. Опухший. Ядовитый. Крошка-кочамма напомнила себе, что надо запереть перед сном дверь спальни. Ей трудно было придумать, что еще сказать.
– Как тебе моя стрижка нравится?
Огуречной рукой она дотронулась до своей новой прически. И оставила на волосах яркую каплю горькой слизи.
Рахель и вовсе не знала, о чем говорить. Она смотрела, как Крошка-кочамма чистит огурец. Несколько кусочков желтой кожуры прилипло к груди старухи. Ее крашеные черные как смоль волосы были спутаны, как размотавшийся клубок ниток. На лбу от краски осталась серая полоса, словно вторая, теневая линия волос. Рахель заметила, что она начала пользоваться косметикой. Губная помада. Сурьма. Мазок-другой румян. Но поскольку дом был заперт и мрачен, поскольку она признавала только сорокаваттные лампочки, два ее рта – настоящий и помадный – не вполне совпадали друг с другом.