Андроник Романов - 1надцать (сборник)
– Что будем делать? Тикать надо. Найдут ведь…
Глаза привыкли к темноте, мы уже видим друг друга, и я прикладываю палец к губам: тише!
Стараясь не шуметь, пробираюсь по балкам крепежа через разбросанный в беспорядке хлам к разбитому чердачному окну. Окно выходит в небольшой соседский двор. Ворота заперты, калитка прикрыта, под навесом, прилегающим к воротам, – бежевая «шестерка» с открытым багажником.
В темноте – приближающиеся голоса. Через полминуты уже отчетливо:
– Да не могли они через поле уйти так быстро. Говорю тебе, заховались они здесь. Искать надо.
– Давай. Сколько тут дворов?
– Примерно двадцать. Но по-темному они могут…
– Лады! Пошли Кортеса за фонарями и начинайте с северу. Шуганите там, а мы с Миленкой здесь встретим, если что. Давай. Выкурим сволочню, – и громко: – Миленко, ко мне!
Все… Отсидеться не получится.
– Ты из них кого-нибудь знаешь?
– Нет, – говорю я. – Грека видел в расположении. Но лично не знаком.
– Ясно…
Важно, чтобы Егор не запаниковал. Я пытаюсь улыбнуться:
– Не дрейфь, укроп. Прорвемся.
Физически чувствую его ненавидящий взгляд, и тут же… осторожный скрип перекладины деревянной лестницы – воображение рисует, – аккуратно приставленной к стене. Мысленно сливаюсь с темнотой и жду. Показалось или нет?
Как-то не сразу доходит, что у нас не осталось времени. Надо выдвигаться.
Я осторожно выглядываю в окно. Сквозь тонкую рябь облачности тускло просвечивает луна. Чтобы что-либо рассмотреть, нужно некоторое время переводить взгляд с предмета на предмет, как бы собирая еле уловимые контуры в осмысленное очертание. Рядом с задним колесом «шестерки» – канистра, возле нее – пластмассовая воронка. Значит, бензин есть – или уже в бензобаке, или еще в канистре. Это хорошо. На машине можно оторваться. Главное, чтобы «героя» не потянуло на подвиги. Смотрю на него.
Ему девятнадцать. Он – сын известного телеведущего. Папаша работает везде, где водятся деньги, не принципиальничает. Егор – другой. Когда пошла буза, отправился на Майдан с пневматическим глоком в кармане натовского камуфляжа. На Грушевского ему прилетело сразу, и все закончилось больничной палатой. Потом под отборный мат родителя поехал «мстить», и делал это отменно. Довольно скоро сменил коллиматор на оптику. Сколько он положил наших, не знаю, но думаю, делал это так же, как проходил шутеры – с легким удовольствием от хорошего выстрела, особенно от эффектного хэдшота.
Я заметил его сразу – он менял дислокацию, а я охотился на таких, как он. Решил подпустить его ближе, стрелять наверняка. Вскинул автомат – и тут же угодил ногой в валежник. Хрустнула ветка, он дернулся, прыгнул в ложбину. Но я успел дать короткую очередь и рванул вперед на добивание. Через секунду я стоял на краю оврага, где сидел он с перекошенным от боли лицом, правое плечо его было прострелено. Увидев меня, он не испугался, не задрал руки, а как-то совсем по-детски зажмурился. И только поэтому, вместо того, чтобы нажать на курок, я заорал: «Оружие на землю! Встать, сука!»
Он оказался ценным трофеем. Поводом для получения выкупа. С такими по накатанной: Машинститут, подвал Комендантского взвода.
После этой истории я попросился в тыловые. Меня закрепили за группой, занимавшейся гуманитаркой. Егор стал последним, в кого я стрелял на этой войне.
– Что теперь? – Егор спрашивает меня громким шепотом.
– Я думаю… Посмотри по-тихому, что в тех коробках. Курить хочется.
Он послушно пробирается к двум еле заметным в темноте массивным картонным коробкам.
– Не понимаю, зачем твой папаша поднял такой шум. Он тебе родной вообще? Вроде, умный мужик, – говорю я. – Ты давай, ищи-ищи.
Вспомнил, как увидел Егора в Машинституте через месяц после того, как передал его Гнедому. Грузовик с гуманитаркой разгружали четверо. Среди них был Егор, потухший и похудевший. Я подошел. Он меня узнал, кивнул.
– А ты что здесь? Думал, ты уже дома. Что, папашка не выкупил?
Он пожал плечами. И виновато улыбнулся:
– Денег много запросили, собирает, наверное, – оглянулся на конвоира, ухватил ящик с консервами и тяжело потащил его к распахнутой складской двери.
А еще через месяц наш пост-ап забурлил от перемен. Борьба за власть неизбежна в любом человеческом муравейнике. Фронтовые поперли на тыловых, тыловые на фронтовых, погибли хорошие, близкие мне люди. Начались разборки, в результате которых я «до выяснения» переехал поближе к Егору – на нары. Теперь мы разгружали грузовики вместе. Меня не били, но допросы вели с пристрастием – кто, когда, в каких боевых операциях участвовал. Складывалось впечатление, что меня сливают укропам. И это уже была не моя война.
На прошлой неделе дело передали Гнедому, которого я расспросил по старой дружбе, что да как. Гнедой сказал: на мой счет решение пока не принято, а Егорку определили в расход в назидание. И это было не в духе ополчения.
Я поделился с Егором, и мы попытались «затеряться в толпе». Далеко не ушли. Нас быстро вычислили и основательно помяли. А сегодня вот удалось. Почти.
– Может, вернемся? Типа никуда не уходили.
– Смешной ты, Егорушка, ей-Богу. Сам-то веришь, что прокатит? Ты думаешь, они не в курсе, кого ищут? Знаешь, что такое необратимость? Все, обратного пути нет, брат. Совсем, никак… У меня случай был в детстве… Ты слушаешь?.. Пришел к другу… Мы жили в частном секторе. Свои дома… У него перед домом в песочнице возился младший братишка. Сашок. Годика три ему было. Жара была, лето. Сашка – мелкий, худющий, в шортиках, белобрысый, как… Ну, короче, там стояла такая двадцатикилограммовая гиря. Я ее поднял и перекинул через себя. Рисанулся перед другом, значит. Кидал назад, куда – не смотрел, мелкого не видел. Она упала рядом. Десять сантиметров. Чуть-чуть – и хана, позвоночник бы в хлам. Убил бы мелкого. Я смотрю, а он зажмурился, чтобы не заплакать. На десять сантиметров дальше – и все… Понимаешь? Десять сантиметров и – другая жизнь. Необратимость.
Егор молчит.
– Я, между прочим, в тебя не пальнул потому, что ты тогда в овраге…
– Что? – он поворачивается ко мне и ждет.
– Ладно, не суть… Я хочу сказать – нельзя никого лишать жизни. Понимаешь?
– Враг не ребенок, – говорит Егор, – не нужно путать.
– Ты же верующий, Егорушка. Как же первая заповедь? Ты же крест носишь. Там нет конкретики и нет условий, которые выключают «не убий»…
– А зачем ты сам приехал? Какое твое москальское дело? Че ты здесь потерял?
– Не зли меня, малой, – я стараюсь говорить спокойно, но у меня плохо получается – Я защищаю людей от выродков, а ты, сука, в тир приехал пострелять, сучонок долбанный…
– Усіх вас поріжемо на криваві ремені, суки! – шипит Егор.
Ушатать бы этого малолетнего придурка… Мы долго молчим. Я не выдерживаю первым.
– Нас сейчас обоих кончат на этом чердаке, – говорю я. – Что там? – киваю на коробки, – Ну?! Не слышишь что-ли?
– Что?! – огрызается он. – Шмотки. Гражданка и постельное.
– А ну-к, – я протягиваю руку в темноту.
Он кидает мне что-то скомканное светлое. Ловлю. Рубаха.
– Под низ самое то! – говорю я.
Переодеваемся. Натягиваем поверх чистого свое, дубовое, воняющее потом и грязью.
Егор крестится. Какое-то инстинктивное желание сделать то же самое в подобных обстоятельствах – при чистой рубахе и близости смерти.
– Давай так, – говорю я, – ты легче, спустишься первым, осмотришься, глянешь машину. Если все путем, попробуй открыть ворота. Только замок. Не заводи и не распахивай! У нас один шанс – завести тачку и уехать. Сразу. Понял? Давай, родной. Потом будем решать, кто прав. Сначала надо выжить.
Я сворачиваю жгутом и связываю узлами три белые простыни, привязываю этот бельевой канат к балке. С осторожным усилием открываю окно, Егор вылезает, стараясь по возможности все делать левой рукой. Видимо, плечо все еще болит.
Вот он уже на земле, пригибаясь, перебегает к дощатому забору, оглядывает улицу, потом бросается к машине, открывает дверь, ныряет внутрь. Потом к воротам, возится с задвижкой. Умница! Возвращается к машине. Все делает быстро и почти бесшумно. Повезло мне тогда, что я его первым заметил…
Вдруг он пропадает. Никакого движения ни у машины, ни у ворот. Я высовываюсь из окна, чувствую на лице снежинки – вот и зима, – внизу кромешная тьма, слегка подсвечиваемая размытым пятном луны. Ушел, что ли…
И тут я слышу, как открывается дверь чердака. Секунда и – щелчок затвора. Я переваливаюсь через окно – на линии огня, другого выхода нет. Автоматная очередь обжигает спину и правую ногу. Я падаю с пяти метров высоты слишком долго, бессознательно успеваю схватиться за висящий бельевой канат, не удерживаюсь, но и не разбиваюсь. Вскакиваю и тут же падаю – кость перебита пулей. Машина заводится. Я это слышу, но не вижу – все плывет от чудовищной боли. Меня подхватывают и тащат. Егорушка! Мужчина!