Кристофер Ишервуд - Мемориал. Семейный портрет
— Угу.
— И как тебе?
Он тупо на них глянул. Да, чашки. Ну, чашки.
— Очень милые.
Можно подумать, ее осчастливила его похвала.
— Я их в этом новом магазине купила, прямо напротив банка. Не знаю, ты заметил, когда мимо шел?
— Нет, не заметил.
Лили прихлебнула кофе. Сказала работнице:
— Да принесите-ка сигаретницу из гостиной. Сигаретница явилась.
Серебряный ящичек, и на нем выгравированы факсимильные имена отцовых друзей — подарили ему на свадьбу. Внутри нераспечатанная пачка сигарет.
— Ты эти ведь любишь, да?
— Да, спасибо. Эти как раз.
Вскрыл пачку, зажег сигарету. Совершенно ее не хотелось курить. Лили сказала:
— Почему бы тебе все не взять? — грустная улыбка. — Выдыхаются только.
— Спасибо большое.
Покорно сунул пачку в карман. Она смотрела, как он курит.
— Давно вернулся?
— Всего несколько дней.
Ну вот зачем ты все это спрашиваешь? — ныло в душе.
— И в каких краях побывал на сей раз?
— В Южном Уэльсе.
Вдруг — ярко, весело, просияв, как дитя — она просит:
— Ой, скажи мне, как там какие места называются! — и поскорей поясняет, будто нарывается, смеясь, на отказ. — Хочется их на карте найти.
Поразительная женщина. Вечно способ найдет его огорошить. Он тупо повторяет названья. Она их повторяет за ним, расспрашивает, как что пишется.
— А потом куда?
— Не знаю, — солгал он.
Она улыбается. Нет, она ведь насквозь его видит, сидит, забавляется, прикидывает, как долго он сегодня себе позволит так с ней играть в поддавки.
Пробили часы на камине. Он изобразил удивление, довольно неуклюже: непривычен к подобным трюкам.
— Я через полчаса должен быть в Сити.
— Должен? — грустная улыбка. Встали. Она спросила:
— Когда же я буду иметь удовольствие снова тебя видеть? Он вспыхнул.
— Скоро я снова уезжаю. Я тебя извещу.
— Можешь не приходить, если времени нет. Я совсем не хочу тебя отрывать от работы.
Снова эти печальные шуточки. Не стал отвечать. Как бы невзначай, она спрашивает:
— Ты Скривенов увидишь перед отъездом из Лондона?
— Я вчера их видел. Концерт был.
— Ах, как мило!
Этот печальный тон его бесит. Он говорит:
— Если бы ты захотела пойти, я уверен, билет тебе всегда обеспечен.
— Очень мило с твоей стороны, — она качает головой, усмехается. — Но стоит ли тратить на меня билет? Я не понимаю музыки.
— Я тоже, — нотка отчаяния в его голосе вызывает у ней улыбку. — Тем не менее, ты вполне можешь пойти, если только захочешь.
— Едва ли я выберусь. Спасибо, милый. Я теперь очень редко выбираюсь из дому по вечерам.
Нет, ей-богу, он поклясться готов, она же удовольствие получает, пробиваясь сквозь его панцирь. Выкованный с таким тщанием и трудом — из вежливости, терпимости, скуки. И как это мило у ней получается:
— Ты передашь Мэри привет от меня, да, когда в следующий раз у них будешь? Сто лет ее не видала. Скажи, пусть приходит ко мне на чашечку чаю, в любое время, когда ей вздумается, я ужасно буду рада. Но я знаю, конечно, она же так занята. — Она ему подает пальто. — У самой-то у меня дел особенных нет, — вдруг она смеется тихонько, — вот вечно и ловлю себя на том, что забываю вдруг, как тяжко трудятся все остальные.
Она его провожает через тесную прихожую к двери. Тон ее меняется.
— Надеюсь, твоя домовладелица пристойно тебя кормит?
— Разумеется, — ему кое-как удается улыбка.
— И не вписывает разных глупостей тебе в счет?
— Нет.
— Ну, до свиданья, мальчик.
— До свиданья, мама.
Наклонился, поцеловал ее в щеку. Подмывало очертя голову кинуться вниз по ступеням. Нажал на кнопку лифта.
На улице, спеша широким шагом, он тупо думал: и зачем я сюда хожу? зачем ей нужно меня видеть?
Ей все это шуточки, все пустяки, — мелькнуло в припадке злобы. Недорого стоит. Ничего она не чувствует. Так, сладкая печаль. Роскошь сентиментов.
Нет, он думал, неправда. Я грубый скот. Сволочь. Так несправедливо к ней относиться.
Мамочка, милая. Как же тебе помочь? Ну сколько может такое тянуться? Жалостная бессмыслица.
Ум терзался, в поисках решенья кружа по старому кругу. Нет, ничего не найти.
Ничего, ничего, он думал, видя трамвай, магазин, покупателей. Нормальные женщины, с кошелками, выбирают рыбу, выискивают материю для занавесок. Чувствительность — изобретение богатых, так он читал, так он всегда говорит. Что, если кинуться с откровенностями вон к тому полицейскому? Чего? С мамашей нелады, э? Положим, кое-что и поддается переводу на этот язык. Только как бы в ответ не был предъявлен синяк под глазом, кровоподтек от применения кочерги.
Прелестный денек. Вдруг потянуло в парк. Но яркий, чистый Кенсингтон со своими нянями, старыми дамами, столь чинный, уютный, богатый — нет уж, спасибо, слишком крепко засела в сердце память о валлийской деревне. Странно тесные ряды домов, рояльной клавиатурой взбирающиеся в гору. Мертвые шахты, темные, обездвиженные копры. Мужчины, без дела толкущиеся на перекрестках. Взмоклые от дождей поля. Сырое серое небо. Нет, за дело пора. Вернуться на Олдгейт, добавить хоть несколько страниц к своему отчету. Потом надо бы глянуть, как там дела у мальчишек, в этом их новом Клубе. Да, и раз обещано приятелю, надзирающему за досрочно освобожденными, уж надо разыскать того парня: пристроили после колонии коридорным в гостиницу, а он исчез. Дядька его живет где-то такое неподалеку от Хакни-марч, вдруг ему что-то известно.
V
Эдвард Блейк минуту постоял на углу под фонарем, мягко покачиваясь на пятках. Позади чернильно чернел Тиргартен. В ногах у голых лип синевато сияли снежные прошвы. И сыпал алмазно острые, жесткие искры заледенелый отряд статуй в Зигес-аллее. Холод, холод, страшней гораздо, чем на Севером полюсе.
Эдварда этот холод не пробирал. Он снова двинулся, подкидывая коленями полы пальто, напевая себе под нос. Было дивно тепло внутри, и то, что жужжало, кружась в мозгу, дарило уютным подобьем глухоты, а глухота сама по себе как-то грела, тупя углы вымерзающего внешнего мира. Довольно долго удавалось продвигаться почти по прямой, потом вдруг, мотнув, несло на обочину, било о ступени статуй. И неизменно он притом отдавал честь, говорил: «Прошу прощенья».
Статуи — старые приятели. Heinrich das Kind[11], конечно, милашка, но Карл IV, вот кого я просто обожаю. Кое-что с этим Карлом у нас общее. Вечно у Карла такой вид, будто безумно приманчивое что-то он высматривает через дорогу. Дойдя до Карла, Эдвард решил чуточку посидеть у него на ступеньках, потом поднялся, побрел дальше.
— Ну вот, — выговорил вслух, хоть и не обращаясь к Карлу, — вот он я, пожалуйста, видали, а?
Потому что вдруг стукнуло: как странно; десять лет назад мне по этой дороге ходить было нельзя. Сейчас снова можно. А лет через десять-двадцать, глядишь, опять нельзя будет. Чушь собачья. Собирались бомбить Берлин в 1919-м. Рассуждая математически, я мог бы, да, нет оснований исключать такую возможность, мог бы за милую душу бросить бомбу в самого себя вот в этот самый момент.
Непонятно — и как удалось нераздавленным перебраться через Кемпер-платц. Странное ощущение: ни направо, ни налево не глянуть, — как в шорах.
Он уже часами бродил, и гудели ноги. Взбирался на Панков, через Веддинг спускался. Раз двадцать, может, тридцать останавливался промочить горло. Ну вот, теперь недалеко, почти уже и дома. На Постдамерплатц перед самым носом грозно взмыл омнибус, вынырнув из темноты, пошевеливая озаренными плавниками.
Пришлось отскочить на тротуар. Чуть не сдох под колесами, пронеслось в голове, то-то умора.
Гостиница была в боковой улочке, за Анхальтер Банхо-фом. Весь собрался, подтянулся, сказал «Guten Abend» девице в регистратуре, снял с гвоздя ключ. На пути в номер никто не попался. Как здесь тихо — рано, под вечер, в такой час. Распахнул дверь. Бухнулась о спинку кровати.
Невыносимо ярко горела электрическая лампа. Собственное отражение било из зеркала в шкафу, из зеркала над величавым умывальником. В комнате-то тепло. Даже чересчур. Присел на постель. Голова кружилась от этой яркости.
Встал, открыл стоявший на стуле чемодан. Да, тут они, как миленькие, куда ж они денутся. Два конверта поверх сложенных рубашек. Вынул оба. Мисс Маргарет Ланвин. Эрику Вернону, эсквайру. Сперва вскрыл то, что к Маргарет. На трех страницах. А прелестно ведь написано. Как ловко я все это накатал, пока еще не надрался. Милая Маргарет, когда ты будешь держать в руках мое письмо, надеюсь, ты чуточку лучше станешь обо мне думать, чем думаешь сейчас.
К черту, зачем рассусоливать. И в суде будут все это полоскать. Может, отослать по почте? А-а, да ладно, он решил, распрямляясь на постели, надоело, устал, никаких сил. Медленно порвал письмо. А вдруг обрывки найдут, сложат, склеят? Немцы, говорят, народ дотошный. Нет-нет, сжечь. Подошел к умывальнику, взял мыльницу, сунул туда обрывки, подпалил. Потом бережно собрал пепел, открыл окно, развеял. Мыльницу лучше помыть. Тоже улика. Начал ее мыть, уронил. Разбилась на три части. О, черт. Но ничего, вставят в счет. Кто-нибудь же оплатит мой счет.