Адольф Рудницкий - Живое и мертвое море
— Дыши! — кричал Эмануэль. — Ради бога, дыши! Не поддавайся! Борись, борись за себя!
Несколько человек, готовых на все, принялись сообща взламывать пол; кто-то захватал с собой топор. К рассвету все было кончено. Оставалось только прыгать, это был их последний шанс на спасение.
14
Эмануэль прыгал первым. Прежде чем прыгнуть, что-то отчаянно попытался вспомнить, мгновение спустя забыл что. Скользнул в пролом и упал. Мир над ним превратился в сплошной грохот. Он закрыл глаза; знал, что больше их не откроет; знал, что должен лежать неподвижно, помнил, что в последнем вагоне едет охрана, которая подымет стрельбу, едва он шелохнется. Лежал так, как ему показалось, довольно долго. Когда над ним открылось небо, вскочил на ноги. Его оглушил грохот выстрелов. «Попали в меня», — подумал он, однако ноги несли его дальше. Через минуту добежал до леса.
Притаился в густых зарослях и прислушался. Кровь стучала молотом в висках. Кроме ее ударов, он ничего не слышал. Прыгать должны были с интервалами в десять секунд: Мундек прыгал четвертым. Перед прыжком Эмануэль крикнул, чтобы тот обязательно прыгал и — боже избавь! — не струсил. «Возможно, — подумал он, — они в глубине леса». Но не вскочил, чтобы броситься туда. Огляделся вокруг. Он лежал среди гигантских папоротников, над ним высились сосны и дубы, тронутые рыжим утренним солнцем. Тут было тихо, точно на дне озера.
Вдруг спохватился, что, вскакивая несколько минут назад с земли, он заметил человека, который как-то странно откинулся навзничь, а потом упал. Человек был в желтой куртке. Эмануэль содрогнулся: куртку из желтого вельвета носил Мундек. Дороги были блокированы людьми, для которых грабеж беглецов стал профессией. Эмануэль помнил об этом и все-таки бросился назад, к железнодорожному полотну. Когда выбежал из лесу, — вид, вдруг открывшийся перед ним, полыхнул ему навстречу, точно пламя. Рельсы не были видны, они лежали ниже, в углублении. Их отделяло от него метров сорок. Он пробежал это расстояние, не переводя духа. Внезапно в нескольких шагах увидел желтую куртку. Остановился, словно парализованный. Наконец подошел, затаив дыхание. Опустился на колени и приблизил лицо к лицу убитого.
15
Вернувшись в лес, Эмануэль припал лицом к земле. Содрогаясь от мучительных рыданий, он плакал до последней слезы. Вместе с этой потерей оплакивал и другие. Он забыл о себе. Когда же наконец поднялся, то обнаружил, что хромает, почувствовал боль — очевидно, ушиб бедро при падении. Прихрамывая, повернул в сторону Варшавы.
Терзаемый голодом, Эмануэль шел назад, краем леса. Выгребал из карманов крошки и подолгу их пережевывал. Перед ним неотступно стояло лицо паренька, и он беспрестанно задавал себе все один и тот же вопрос: почему? Почему Мундек должен был погибнуть? Не мог примириться с этой смертью. Вдруг Эмануэль вспомнил самого страшного своего врага — собственное лицо. Он даже не был чернявым — русый, с высоким лбом, прямым носом, серыми глазами, крепкого сложения, и все-таки… Впрочем, дело было не в лице — положение было типичным.
Набрел на ручеек, прилег и долго, с жадностью глотал воду. «У кого есть золото или часы, тот может напиться», — кричали охранники, идя с ведрами вдоль закрытых вагонов, где люди умирали от жажды. Людей меньше мучила мысль о близкой смерти, чем жажда. Стакан воды был дороже жизни. «Еще едут», — подумал он об эшелоне. Когда вновь приблизил губы к воде, чтобы пить за всех обездоленных, увидал свое лицо, отраженное в ручье. «Эта болезненная гримаса, — вновь подумал он с ужасом, — понятна даже ребенку!» Взглянул на руки. Они были грязные, сальные, окровавленные.
Сбросил пальто, умылся, потом побрел дальше, шатаясь от слабости. Вспомнил, что рубашка заношена, брюки изорваны. «Все меня выдает, — подумал он, — одежда, лицо, речь. Произношение выдаст меня с головой, едва я произнесу одно слово». Вспомнил чей-то давнишний совет: не начинать каждую фразу с «но». За пятнадцать лет это удалось ему не более пяти раз.
Он шел и думал: «Время господства стихий. Горе человеку, над которым они держат верх». Прячась в подвалах, он понял, что такое дом. Присматриваясь к полиции, понял, на что способен предатель. Теперь, шагая вдоль опушки, понял, что такое родина. Чужими были ему и этот лес, и луга, но пуще всего он боялся людей. «Сейчас из крайней хаты выйдет человек, который должен быть мне другом, а будет моим убийцей, — размышлял Эмануэль. — Где я жил до сих пор? И как случилось, что я не думал об этом прежде? Как я мог жить, не зная, что такое родина?»
Вдруг его бросило в дрожь. На тропу, бегущую наперерез, вышел тот, кого он больше всего опасался, — человек. Это был мужчина лет сорока, высокий, худощавый, с длинным, изрезанным морщинами лицом, вздернутым носом и запекшимся, нечетко обрисованным ртом. Он был без пиджака, в рубашке, без воротничка, ворот застегнут запонкой. Все, что Эмануэль когда-либо слышал и читал о человеческих лицах, призывало его к осторожности. Теперь это была запоздалая осторожность.
Слишком поздно было и отступать. Ведь он находился на вражеской территории, земля всюду бы горела у него под ногами. Снова надвигалось нечто неизбежное и не было исхода. Встретились те, что шли из Фаленицы, с теми, что шли из Отвоцка. Одни спрашивали других: «Куда?» И те и другие беспомощно разводили руками, идти было некуда: враг был всюду. Инстинктивно он притворился, будто возвращается в Варшаву; был на прогулке, а теперь возвращается. Ушел на ночь, поэтому и взял с собой пальто, а теперь несет его на руке. Стиснув зубы, весь напряженный, глядя в сторону, он миновал крестьянина. Но спустя мгновение услышал слово, которого ждал:
— Вернись!
Какое-то мгновение Эмануэлю казалось, что человек бросится на него с ножом. То, что он обдерет его как липку, отнимет пиджак, пальто и сапоги, представлялось ему меньшим злом.
Вернулся.
Оказалось, что это «вернись» было только предостережением. Было как раз воскресенье, и немного дальше, у околицы деревушки, сидел некто Ясь Моленда, который никак не мог примириться с тем фактом, что две тысячи лет назад евреи распяли Христа. В связи с этим он обирал всех, кому удавалось бежать из эшелонов, и передавал в руки жандармов. Об этом и рассказал крестьянин Эмануэлю.
Впоследствии Эмануэль убедился, что книги и так называемые интеллигентные люди говорят главным образом вздор о человеческих лицах. Такого красивого человека, как этот крестьянин, Эмануэль в жизни не встречал. Он спрятал Эмануэля в лесу до ночи. Потом под покровом темноты отвел в свой сарай и продержал там три недели, снабжая пищей. Деревушка лежала километрах в сорока от Варшавы, и крестьянин, которого звали Каетан Ситек, ездил на работу в город. Сквозь щель в стене сарая Эмануэль часто разглядывал халупу своего благодетеля. Это было дощатое строеньице, залатанное фанерой и жестью. Издали его можно было принять за все что угодно, кроме жилья. К этой хатенке прилегал клочок земли, отведенный под огород. Эмануэль клялся, что до конца дней своих не забудет Каетана Ситека.
II
1
Менее чем через два с половиной года, в январе 1945 года вслед за Красной Армией и Войском Польским возвращались в Варшаву изгнанные гитлеровцами жители. Возвращались в город, превращенный врагами в «географическое понятие», в город без домов и квартир, без воды, света, транспорта, магазинов, без всего того, без чего, казалось бы, нет города и нет жизни.
«В 1945 году — пишет Болеслав Берут о Варшаве, — город выглядел как после землетрясения… Трудно было осознать всю безграничность этого преступления и его смысл». Город был разрушен, как подсчитали специалисты, на девяносто процентов. Единственной его ценностью осталась подземная оснастка: каналы, водопроводная сеть — и щебень. На развалинах прежнего города надо было строить новый. Решение Польского комитета национального возрождения о восстановлении столицы было подхвачено варшавянами, единственными в своем роде людьми, которые были готовы работать, ни о чем не спрашивая, ничего для себя не требуя. Только варшавяне способны на такое самопожертвование. Польское «как-нибудь», столь несносное в других случаях, здесь творило чудеса.
Чтобы город снова стал городом, надо было дать воду, свет, газ, пустить транспорт и — строить, строить, строить. Архитекторы получили распоряжение: жилье, жилье и еще раз жилье. В 1945–1950 годах от пятидесяти до ста тысяч жителей Варшавы постоянно находились под началом у архитекторов. Бывали периоды, когда каждый шестой варшавянин своим трудом восстанавливал столицу и подчинялся архитекторам.
Во время оккупации Эмануэля не оставляло единственное желание: дождаться свободы, а потом пройтись по улицам, чьи мостовые впитали больше крови, чем дождевой воды, оплакать погибших и двинуться в путь. «Если доживу до завтра, — говорил он себе, — если дождусь утренней зорьки, первый день освобождения будет моим последним днем на этой земле». Не один он давал себе подобные обещания. Но теперь дело приняло иной оборот, о нем уже никто не заботился, он остался один и сам должен был добывать хлеб. До войны Эмануэль прошел два курса архитектурного факультета. Теперь же, оплакав умерших, он пришел к выводу, что прежде всего должен закончить учение.