Сергей Бабаян - Mea culpa
Николаю вдруг захотелось, чтобы сменщик ушел. Ему захотелось сесть и сидеть неподвижно. Он вдруг устал.
– Но этого не может быть, – сказал Савватеев, направляясь к выходу. – Никто его случайно включить не мог. К щиту никто и не подойдет, кроме электрика… А-а! – Он вяло махнул рукой. – Все. Я пошел, Коля.
IV
Николай вздохнул с облегчением, когда за сменщиком раскатисто громыхнула наружная дверь. Он был потрясен тем, что произошло, – потрясен даже как будто физически: какой-то механический звон стоял в голове – модулировал заунывное пение трансформаторов, бился по медленно, но неуклонно нарастающей амплитуде… Он опустился в кресло, опять закурил; последние полгода он старался меньше курить – считал сигареты, следил за интервалами перекуров, торопя бесстрастную стрелку часов, – но сейчас курил одну за одной, только что не прикуривая их друг о друга. На второй затяжке, перед тем как впустить колючую струйку в легкие, он привычно, выпятив губы, вытолкнул толстое волнистое голубое кольцо – и не отрываясь смотрел, как оно, неровно пульсируя, уплывает к противоположной стене. В сознании, успокоенном долгожданным одиночеством и тишиной, медленно ожил – казалось, бесконечно далекий – вчерашний вечер. Бирюков сказал ему: «Ну, я пошел…» – веселый был, первый раз за полгода. Пахло от него, конечно… Может, еще добавил. У него сумка с собой была. Но если в сумке была бутылка, ее бы нашли… потом. Хотя, если бы он выпил эту бутылку – стал бы он ее в сумку класть? А почему нет? Да потому, что бросил бы ее в мусорное ведро, и все. Ну да, и Немцов бы увидел. Конечно, спрятал бы в сумку. Но в сумке ничего не нашли, иначе Немцов так бы не спрашивал. Дочка осталась, жена… Вот так бы Светка одна осталась. Замуж, наверное, бы вышла… Вот ведь лезет в голову. Еще хоронить, вот что самое тяжкое. Как Юрку тогда хоронили… А мать? Жива у него мать? Ах ты черт… «Ну, я пошел», – и пошел, веселый такой. Похмелился. Я еще подумал… не помню, что я подумал, я тоже пошел. Расписываться. Бирюков аккуратно расписывался, из клетки не вылезал, не то что я.
Четвертый десяток, а расписываюсь, как… – он за что-то выругал себя матом. – Когда я подошел, он уже расписался. Не по правилам… По правилам – это как сегодня Василий: подошли вдвоем и расписались. А Бирюков расписался один. Передо мной. Я еще не сдал, а он уже принял. И ушел. Я больше и не видел его… и никогда не увижу. Я еще подумал: куда он пошел? В цех, наверное… У него там приятель, Гольцов. С фиолетовым пятном на щеке. В школе вместе учились… Да, я расписался – хвост до нового года. Расписался. И шкаф со щитом был открыт. Конечно, шкаф надо закрывать. Мало ли что. Я сам, дурак, его вчера открытым держал. Выключил рубильник и полез в кабель, не закрыв шкаф. Шкаф был открыт, а рубильник выключен. Мною выключен, потому что я сам хотел посмотреть этот разъем. Он мне не нравился, его какой-то сапожник с похмелья паял. Понасажал там усов. Но потом меня дернули в цех, я оставил его и ушел. Так он у меня обесточенный весь вечер и простоял. Нагрузка все равно еще не подключена, ну и пускай стоит. И шкаф был открыт. Действительно, кто-нибудь мог подойти и включить… ну да, и еще на голову рядом стать. Кому это нужно – запитывать чужой щит?! Никому это не нужно, никто бы не стал включать. В принципе, конечно, кто-нибудь мог подойти и включить. Шкаф-то открыт. Я расписывался, и шкаф был открыт. Ну понятно, я же его не закрывал. А Бирюков расписался раньше меня. А шкаф был открыт, и третий справа рубильник был выключен. Я его выключил, для себя, три часа назад. Бирюков расписался и ушел. А я… А я…
Ему вдруг стало трудно дышать… что-то мешало дыханию. Он вздохнул глубоко, что-то вспыхнуло ярко в мозгу – до дна осветило ячейку памяти, как молния ночную опушку, – и вдруг его сдавило со всех сторон, как тисками… Лицу стало жарко, как будто он близко наклонился к костру; все тело покрылось толстым слоем горячего липкого пота; он медленно, цепляясь, как утопающий за землю, глазами за глубоко вырезанную в столешнице фиолетовую надпись «Спартак», – пошел головою к столу…
Он включил третий справа рубильник!!!
Он ударом откинулся в кресло, задыхаясь. Он включил перед уходом рубильник! По окончании профилактического осмотра или ремонтных работ система должна быть возвращена в исходное состояние, если это не противоречит возможному изменению во время работ режима электропитания. Он возвратил. Он запитал сеть – включил третий рубильник! Бирюков расписался: «Принял» – и увидел выключатель в положении «вниз». Он думал, что кабель отключен от трансформаторов. Он думал, что напряжения нет, и полез в разъем. А я включил третий рубильник. А он не проверил, он видел, когда расписывался, что рубильник был выключен. Он был с похмелья. Он не думал, что я включу ток…
Ты – убил его!!!
Он впился новой сигаретой в окурок. Сигарета сломалась, посыпалась табачная крошка. Всплыло в сознании – спасая на миг: «Пылью какой-то набивают, сволочи…» Он прикурил обломок; на третьей затяжке жаром лизнуло губы. Ты убил его! Он замер, сжался в кресле – боясь, не в силах пошевелиться. Ты убил. Убил. Убил. Убил… Я не убивал!! – дико закричало что-то внутри него. – Я не хотел! Я не знал! Он должен был проверить… ах ты с-сука!… мразь!., испугался? Испугался, гнида?! Убил – и испугался? Падаль!… Ты убил его, сволочь. Смотри прямо, в глаза! Ты убил, тварь. Ты. Запомни: ты сейчас пойдешь и всем скажешь, что ты убил. И сядешь. Сядешь. И сдохнешь в тюрьме!… Он рывком вскинул голову – хрустнули позвонки, боль плеснула в затылок. Что-о?… Больно? Ты убил – и тебе еще больно? Н-на!… У него дергалось, ломалось лицо; он скомкал его рукою, как тряпку. Какая же ты сволочь… Когда ты сам собирался работать с кабелем, ты проверял выключатели десять раз. Это вчера ты случайно оставил открытым шкаф – а так ты всегда запирал его на замок! – и ключ прятал в карман, в са-амый глубокий карман – чтобы не дай Бог не потерять, чтобы никто его не нашел, чтобы никто не открыл щитовой шкаф, не поднял рубильник, тебя – не убил… Как ты, сволочь, всегда дрожал за свою поганую жизнь – а чужую отдал за то, чтобы не идти и не искать Бирюкова! сказать ему, что рубильник включен… что кабель под напряжением! Ты просто включил и пошел. Включил и пошел, ни о чем не подумав. Еще бы – думать о другом! думать о возможной ошибке другого, за которой – другая жизнь!… И – все. Кончена жизнь. Твоя жизнь – кончена. Он снова взбесился: и сейчас ты думаешь о себе!!
Это была его последняя отчетливая мысль – дальше все утонуло в какой-то безмысленной муке. Что-то темное и бесформенное тяжко ворочалось в его голове, лишь иногда освещаясь короткой искрой: убил… – как будто в мозгу его – словно лишившемся я, независимом от него – шла ему непонятная, без мыслей и чувств, слепая работа. Он сидел неподвижно, с опущенной головой, намертво уцепившись глазами за надпись «Спартак», – и обреченно, покорно, обессиленно ждал, когда эта работа закончится. Наконец – сколько он так просидел, неизвестно, – в голове его зыбко, несмело (утром зимнего дня…) – посветлело…
Он закурил. Руки его подрагивали; это поразило его – возвращая к жизни: в первый раз он увидел свои дрожащие руки… Он с силой несколько раз затянулся… пришел в себя.
– Ну, ну, ну, ну… – пробормотал он с чувством еще непонятного разуму облегчения. – Ну что ты… Николай Иваныч? Ты что, Коля?…
Он чувствовал себя очень усталым – но мозг его, как будто очнувшись от сна, заработал быстро и ясно.
«Ты идиот, – сказал он себе – но сказал не зло, – потому что в том, что он идиот, было его спасение. – Твоя смена закончилась в четыре. Бирюкова ударило током (как будто кто-то внутри него услужливо подсказал: „ударило током“, – а не убило…) в одиннадцать. В одиннадцать… кто сказал?! А, Михеич сказал… В одиннадцать часов („чего он вообще туда полез за час до окончания смены?!“ – вспыхнуло подсознательным раздражением). Так что же… ты хочешь сказать, что электромонтер в четыре часа обесточил линию – даже не обесточил, а просто увидел, что она обесточена, что это сделал другой, – и через семь – семь! – часов полез в сеть, не проверив рубильника?! Не может так поступить электромонтер. Не может. Не-мо-жет… Я ни в чем не виноват! – Огненным языком полыхнула злость. – Ты ни в чем не виноват, кретин!…» – Он пристукнул кулаком по столу – в последний момент удержал разошедшуюся руку; грудь сразу задышала свободно, легко, он подумал почти ласково: «Дурья твоя башка…» – улыбнулся… тут же устыдился своей улыбки и принял печальный, сосредоточенный вид.
Но его прямо распирало. Этот кит, эти три кита, на которых зиждилась его невиновность, казались неуязвимыми. Вокруг них могли бушевать ураганы и грозы, извергаться вулканы обвинительных несообразностей, несоответствий, его, Николая, ошибок, – но киты стояли незыблемо, потому что не признавать их – значило отвергать основу всея и всего: не мог электромонтер, взявшись за ремонт через семь часов после выключения рубильника – после того, как он увидел выключенным рубильник, – не подойти и не проверить его… Не мог! Это было ясно как дважды два… как Волга впадает в Каспийское море. За семь часов может случиться и можно забыть все, что угодно; через семь часов не проверить перед ремонтом, включен или выключен щит, – это… ну, большую дикость – нет, не дикость – нелепость – невозможно себе представить. Не мог Бирюков этого сделать. Не мог.