Леонид Зорин - Последнее слово
И вот уже нет его, смыло водою. Кто вспомнит, с чего это началось? Насморк случился у полководца? Хлеба не завезли в феврале? И где то время? И где мы с вами? И наш неприметный клочок пространства? Наш угол на этом материке?
Все восхитительные слова — дым и мираж, дорогой писатель, рядом с пучком тепла и света, который летит на землю с неба. Есть только эта улыбка солнца, все прочее — томление духа.
Впрочем, вы можете возразить. Напомнить мне, что оно — не прихоть нашего праздного ума. Что этим томлением духа созданы музыка, живопись и словесность. Шекспир с Рафаэлем, Пушкин и Бах. Будете, разумеется, правы.
Да, люди обречены томиться. Маяться. Не находить себе места. Вертеться в беличьем колесе. А кто им скажет последнее слово, каким оно будет, что нам откроет, это неведомо никому.
Земля — суровая территория, совсем не лучшее место для жизни, но чем ты древнее, тем жарче чувствуешь, что нет у тебя ни другого места, ни жизни другой, тем все драгоценней и лишние полчаса на земле.
А в маленьком, чистеньком чешском городе в ту давнюю новогоднюю ночь мелодии сменяли друг дружку, они то взмывали, то низвергались, подбрасывали хворост в костер.
И всё внушали: спеши, не медли, еще немного — короткая стрелка сойдется с длинной, наступит ночь.
Не спрашивай, как тебе жить на свете. Ни у родителей, ни у женщины. Не спрашивай у своего государства, как с ним ужиться, как устоять. Очень возможно, и в нем и в нас есть некий первородный изъян. Недаром же мы не способны поладить, договориться и сами с собой. То ли мы вылеплены из глины не лучшей пробы, то ли гончар был в этот день не в лучшей форме. Меняются общества и формации, законы, кодексы и режимы, пророки, учения, взгляды и моды, обычаи, привычки и нравы, любимые книги, любимые песни, века и эпохи, миры и меры, все, что вокруг, но не то, что в нас.
Я молча стоял, прислонясь к стене, и был я один в этом пестром зале, один-одинешенек, как в пустыне. И чем веселее встречала публика явившийся, словно подарок, год, тем на душе становилось все сумрачней. Давно уже так я себя не утюжил. Разве что в очень далеком детстве. Глупее всего было здесь отсвечивать и подпирать собой выступ стены, вместо того чтоб сбежать отсюда, спрятаться побыстрее в номере и запереть поплотнее дверь.
Но я по-дурацки переминался, глазел, как резвится номенклатура на гладком паркете «Империала», упрямо отыскивал хмурым оком сияющую Альбину Григорьевну.
Все зажигательней, все карнавальней гремела музыка, все упоенней кружилась в танце царица бала. Она разрумянилась, разогрелась, позволила себе раствориться в этом летучем круговороте. Из синих глаз ее сыпались искры, когда она проносилась близко, я слышал звеневший бубенчиком смех.
Вот так, дорогой человековед, в какие космические высоты, ничтоже сумняшеся, мы с вами вторглись, в неразрешимые отношения державной машины и человека — не первыми стукнемся лбом об стенку и, вслед за предтечами, убедимся, что внятного ответа не сыщем. Так же, как в спорах о нашей памяти, нашей отзывчивости и верности. У этих достоинств свои пределы, свое начало и свой исход.
Но не поймите мои слова как некую скрытую укоризну, брошенную Прекрасной Даме. Ее ли вина, что она родилась желанной? Победоносной? Княгиней? И кто мы, чтобы ее судить? В конце концов, все мы — железные феликсы, у всех у нас закаленные души и бронированные сердца. Бог дал нам необходимое мужество, чтоб мы справлялись с чужой трагедией и чтоб смирялись с чужим концом.
1 сентября 2009 г.