Васко Пратолини - Семейная хроника
Ты достаточно ясно осознал разницу в нашем общественном положении: во всем твоем поведении чувствовалось, что присутствие мое и бабушки было для тебя несносным. В тебе отражались — даже физически, в жестах, в тоне голоса — снисходительность и самодовольство твоего покровителя по отношению к нам.
В течение всех этих лет мы никогда не говорили о маме; мы с тобой ни разу не бывали вдвоем. Ты становился старше, но оставался прежним. Каждый раз я уносил с собой одно и то же впечатление: ты рос, обещая стать высоким, развивался гармонично, но ты всегда был одинаковым, не менялся, ты был копией Ферруччо с Виллы Росса, словно одну и ту же фотографию постепенно увеличивали в формате. И одежда твоя как будто оставалась неизменной, всегда одного и того же безупречного покроя, — как и твои небесно-голубые глаза и белокурые волосы. В тот день, когда я прочел, что у младенца Христа увеличивалась одежда по мере того, как подрастал он сам, я подумал о тебе.
Ты рос хрупким, бледным, болезненным, часто у тебя опухали миндалины. Мне было уже восемнадцать лет, и что только не бродило в моей голове; я снял себе комнату и стал жить один. Я начал учиться. К тебе я не стал больше ходить, а навещал бабушку, которая жила в богадельне и припрятывала для меня свой завтрак. Мы с тобой жили в одном городе, но словно целый океан разделял нас. Я больше не думал о том, что мама умерла по твоей вине. Я забыл тебя.
15
Шел тысяча девятьсот тридцать пятый год. Значит, тебе было семнадцать лет, вернее — еще не исполнилось, потому что стоял не то январь, не то февраль; мне было двадцать два. Было очень холодно и сыро. Обычно после закрытия библиотеки я возвращался к себе в комнату и снова уходил поздно ночью, чтобы встретиться с друзьями из нищей братии. Но в иные вечера я не в силах был сносить холод и искал убежища в бильярдных подвальчиках, где залы отапливались.
Шел дождь, и у меня промокли ноги; поэтому, войдя в теплое помещение, я сразу же стал сильно дрожать. Бильярдные залы были битком набиты, кажется, дело происходило в субботний вечер, и негде было даже к стенке прислониться. Из зала пинг-понга, которым завладели молодые лицеисты, доносились крики и шум. Я туда никогда не заходил; мы называли этот зал «детским садом». Я приоткрыл дверь, чтобы посмотреть, нет ли там местечка. Зал был маленький, и человек двадцать подростков теснились вокруг стола, оставив место только, чтобы было где размахнуться двум игрокам. У двери стоял свободный стул, как раз рядом с батареей. Я вошел, закрыл за собой дверь и сел.
Кое— кто из зрителей обернулся, удивившись моему вторжению. Для них я был чужак, бильярдист, да к тому же плохо одетый, небритый и взлохмаченный, с каким-то диким взглядом, в легком, изрядно потертом пальтишке. А они были учениками лицея или гимназии и шумно наслаждались своими первыми вольностями.
Я весь сжался, чтобы унять дрожь, заложил руки в карманы, сунул подбородок в воротник. У игроков в это время шла долгая перекидка, вызывавшая шумные комментарии зрителей. Сухое щелканье мячика отдавалось в моей голове громче, чем выкрики. Один паренек, одетый в авангардистскую форму — черную рубашку с белыми кантами, подошел, чтобы забрать свою феску [1], которая лежала как раз около меня на батарее. Это было проявление ребяческой подозрительности; я поднял голову, чтобы рассмотреть невежу, затем рассеянным взглядом обвел зал.
Тут я и увидел тебя.
Ты с ракеткой в руках стоял лицом ко мне. Ростом ты был выше всех. Сидя, я видел только твое лицо и плечи. Ты разгорячился, кудрявая прядь падала тебе на лоб, и в промежутке между двумя ударами ты быстро откидывал ее. Я не видел тебя, вероятно, года два, и удивился, как ты вырос. По-настоящему вырос и, понятно, немного изменился. Ты окреп, стал шире в плечах и в торсе, черты лица стали определеннее, резче; весь твой облик создавал впечатление рано созревшей, скороспелой юности. И волосы твои потемнели.
У тебя было суровое, почти жестокое лицо, ты весь сосредоточился на игре; твои глаза следили за полетом мяча с напряжением, в котором было что-то свирепое; ты отбивал мячи резким кистевым ударом, и сам наотмашь ударял с огромной силой. Было ясно, что ты умелый и прекрасно тренированный игрок и что в этой партии задет твой престиж. Я понял это, когда заметил, что зрители были не на твоей стороне: когда ты проигрывал очко, раздавались громкие возгласы удовлетворения и поощрения твоему противнику. Его звали, кажется, Марио.
Если какой-нибудь мяч был спорным, то все ополчались против тебя. Ты пытался доказать свою правоту, озираясь кругом и говоря:
— Мяч был правильный. Это очко в мою пользу. Ты искал поддержки, но ни в ком не находил ее. Твой голос звучал неуверенно, твой взгляд растерянно блуждал. Ты говорил:
— Ну ладно, — с уступчивостью, в которой звучали слезы, и приглашал противника продолжить игру. Только после того, как мяч начинал снова метаться по столу, ты вновь обретал свое жесткое спокойствие и выдержку.
Ты выиграл партию. Закончив игру, принесшую тебе победу, ты швырнул ракетку на стол торжествующим движением, в котором сквозило бешенство, и сказал кратко:
— Платите.
Я поднялся со стула и стал за спиной твоего соперника. Он перебросил тебе две лиры через сетку. Заплатили и другие державшие пари против тебя. Авангардист сказал:
— Отдай сейчас, потому что у тебя есть деньги, — ответил ты. И решительно направился к нему.
В это мгновение наши глаза встретились. Ты вспыхнул до корней волос, улыбнулся мне, но сейчас же отвернулся. Я понял, что мое присутствие тебе неприятно.
Вместо ответа авангардист предложил тебе сыграть.
— Если ты мне дашь восемь очков вперед из двадцати, — сказал он, — то сыграем на десять лир.
Чтоб уклониться от игры, ты отказался дать ему фору, но все зрители единодушно накинулись на тебя. Ты не сумел ответить, взял ракетку, сделал первый удар. Но ты все время смотрел в мою сторону и был так взволнован и рассеян, что трижды промахнулся и проиграл первое очко.
Я стоял теперь у самого стола и видел, что всех немного стесняло мое присутствие. Они не могли понять, почему я затесался в их среду, в «детский сад». Один низенький паренек в очках сказал: «У нас сегодня гости», — чем вызвал общее веселье. В этот момент ты проиграл подачу. Проиграл и первую партию. В середине второй ты положил ракетку и признал себя побежденным.
— Уже поздно, — сказал ты.
Неожиданно все запротестовали и стали уговаривать тебя продолжать. Ты надевал пальто, а они стягивали его с тебя.
— Не может быть, чтобы ты проиграл такому болвану, — сказал кто-то. Даже авангардист, удивленный своей удачей, заявил:
— Но ведь я еще вовсе не выиграл! Тогда ты резко сказал:
— Меня тут ждет брат. Последовал взрыв смеха.
— С каких это пор у тебя брат объявился? — спрашивали тебя.
— Болтун, вот ты кто. И безвольный к тому же.
— Задавала ты, — слышалось во всех сторон.
Ты упрямо твердил:
— Тут мой брат!
— Он, наверное, торопится к красотке, — сказал кто-то.
— К Ла Франки, — сказал другой.
И все принялись скандировать:
— Фран-ки — Фер-руч-чо!
Ты был уже в шляпе, твое лицо искривилось. Ты закричал:
— Вот мой брат, вот он, — и указал на меня пальцем!
Воцарилось неожиданное молчание. Никто не двинулся с места, ты воспользовался этим и выбежал. Марио, тот мальчишка, что играл с тобой вначале, спросил меня:
— Вы действительно его брат?
— Я? Да мне это и во сне не снилось, — ответил я.
— Ферруччо — настоящий шут, — сказал он.
— Шут! Шут! Шут! — прокричали остальные.
Я вышел из зала; ты медленно поднимался по лестнице к выходу, очевидно, ожидая, что я пойду за тобой. Но я пошел в зал напротив и спрятался за косяком застекленной двери, выходившей в карточный зал. Ты вернулся и стал разыскивать меня среди толпы у бильярдов. Обойдя зал дважды, ты ушел.
На тебе было коричневое пальто, серое кашне и тирольская шляпа.
16
Комната, которую я снимал у жильцов, имела девять шагов в длину и пять в ширину — настоящая одиночная камера. Окно было не настоящее, а слуховое, — чтобы выглянуть из него, надо было высунуться до плеч. Я снял эту комнату с мебелью — кроватью, столом и стулом. Уборка в условия не входила, а я в то время мало о себе заботился. У меня была только одна простыня, но широкая, так что ею можно было укрыться и сверху, а когда я решался отдать ее в стирку, то обходился совсем без постельного белья. И одеяло у меня тоже было только одно. Пальто грело плохо, и я всегда спал одетым, закутав ноги фуфайкой.
В комнате скапливалось много пыли, я вытирал ее лишь со стола, да и то не всегда. Летом стояла невыносимая духота, солнце пекло целый день, я раздевался догола и от жары приклеивался к стулу. Но зимой было еще хуже, мне никак не удавалось защититься от холода. Иногда бабушку по вечерам отпускали из богадельни, и она приходила ко мне убрать комнату, но я не хотел этого, потому что ей это было тяжело, и она все время плакала и упрекала меня. В конце концов я сказал ей, что снова поступил на работу и снял хорошую меблированную комнату с отоплением и с услугами. Я дал ей вымышленный адрес, но просил не приходить ко мне, потому что я никогда не бываю дома. Бабушка решила, что я стыжусь ее форменной одежды. Но она не устояла перед искушением. Однажды, когда я навестил ее в богадельне, она рассказала мне, что ходила по тому адресу, но там меня никто не знает.