Эжен Ионеско - Наедине с одиночеством. Рассказы
— Извините, мсье, она лает только на незнакомых, потом быстро привыкает.
— Ничего, мадам, ничего.
Я поднялся еще на один этаж и позвонил в свою квартиру. Жанна не открыла. Значит, она уже ушла. Тогда я открыл дверь своим ключом. Вошел. Даже в прихожей было светло, так была залита солнечным светом жилая комната. Домработница хорошо потрудилась: все просто сверкало — паркет, стол, буфет. И тут я вспомнил, что не купил вечернюю газету. Снова вышел из квартиры и спустился вниз. Консьержка посмотрела на меня из-за своей занавески. Я дошел до угла улицы, повернул налево, затем снова налево: продавец газет и сигарет располагался на другой стороне проспекта. Я подождал, пока автобусы и два мотоцикла остановятся на красный свет, перешел улицу, купил газету, снова подождал, пока остановится транспорт. Затем перешел улицу, свернул направо и через несколько метров снова направо. Вошел в дом. Консьержка опять выглянула из-за своей занавески и задернула ее, заметив, что я на нее смотрю. Я поднялся на второй этаж, и мне захотелось выпить у себя на диване чего-нибудь горячительного. Я забыл попросить Жанну купить что-нибудь в это духе. Снова спускаться? Несколько мгновений я колебался. Затем все-таки решил выйти. Спустился в фойе, посмотрел в сторону консьержки, надеясь, что она меня не заметит. Однако занавеска задрожала.
Я прошел по коридору, повернул налево, через несколько метров снова налево, прошел мимо ресторанчика, в котором обедал, — на углу был магазин, где продавали спиртное. К моей радости, он не закрылся. Я купил бутылку коньяку, повернул назад, прошел мимо ресторанчика, повернул направо, дойдя до угла, обогнул его и вошел в дом с самым достойным видом, какой только мог на себя напустить, спрятав, естественно, бутылку. Консьержка только глазами сверкнула из-за своей занавески. Я поднялся на второй этаж, постоял немного на лестничной площадке, чтобы отдышаться, затем поднялся на третий этаж, снова постоял на площадке, восстанавливая дыхание. Потом, держась за перила, поднялся на четвертый этаж. Подошел к двери своей квартиры (она слева), поискал ключ в правом кармане. Его там не было. У меня заколотилось сердце. Я пошарил в левом кармане. Ключ был там. Я вспомнил, что положил его туда. Поставил на коврик бутылку, отпер дверь, вошел, закрыл дверь на ключ. На площадке я никого не встретил, все, наверное, были на работе. Я вошел в жилую комнату. Поставил бутылку коньяку рядом с диваном, положил газету, вернулся в прихожую, снял пальто и шляпу. Прошел в большую комнату, взял в буфете стаканчик, закрыл дверцу, пошел к дивану, обогнув стол. И вытянулся на голубом диване у окна. Приподнялся, чтобы; снять туфли, снова вытянулся на диване. Привстал, чтобы налить коньяку в стаканчик, который вынул из буфета, закрыл бутылку, выпил стаканчик в два глотка, взял газету и снова вытянулся на диване. Посмотрел на свои зеленые носки. На первой странице газеты сообщалось об авиакатастрофе. Где-то над Тихим океаном исчез самолет со ста двадцатью пятью пассажирами на борту и семью членами экипажа. Я стал рассматривать фотографии стюардесс. По фотографиям трудно было определить, были ли они красивы. Рост одной — метр шестьдесят семь, второй — метр семьдесят два. Обе блондинки. Это была одна из крупнейших катастроф в истории авиации. Давно таких не случалось. Я представил себе стюардессу, чей рост был метр шестьдесят семь. Метр семьдесят два — это, пожалуй, многовато для женщины. Возможно, она была похожа на Люсьенн. У нее, наверное, были красивые ноги, и синяя униформа ей очень шла. А какие глаза — голубые или карие? Скорее голубые, она ведь англичанка, а не американка. Я летал на самолете всего лишь два раза. Один раз в Марсель, но оттуда возвращался поездом, потому что в самолете чувствовал себя не совсем уверенно. Во второй раз в Ниццу, навестить умирающую тетю. В этот раз я был более спокоен. Зрелище было красивым: мы летели в голубом небе, над облаками. Но возвращался я опять не самолетом, а на автомобиле, со знакомыми. Пожалуй, мне нужно отправиться в более длительное путешествие, и я могу себе это позволить, ведь теперь я богат. Слетаю в Японию, Южную Америку. Отдохну там несколько месяцев, говорил я себе, возможно, год, а после, быть может, начну новую жизнь, полную приключений и удовольствий, но не сейчас. Я еще не готов к долгим хождениям, телефонным звонкам, заполнению различных бумаг для получения паспорта. Нужно купить дорожную одежду. Красивую одежду. Но позже. Лежа на диване, я видел, голубое небо, вот отчего у меня возникло желание сесть в самолет. Однако и на диване мне было совсем неплохо. Я снова начал читать газету: в очередной раз — похищение ребенка, и то тут, то там потихоньку идет война. Я эгоист, признался я себе. Я был счастлив, что никакая война меня не коснулась. Как хорошо, что у меня нет детей — не за кого бояться, не над кем дрожать; но именно сейчас, сейчас я был счастлив прежде всего потому, что не должен ходить на службу. Никто не может обязать меня это делать. Я выпил второй стаканчик коньяку, взглянул на небо, встал, чтобы посмотреть на людей, идущих по проспекту, затем, направившись к другому окну, снова посмотрел на тихую улочку с ее домиками. Выпил третий стаканчик коньяку, закрыл бутылку, поставил ее в буфет. Походил немного, обогнув несколько раз стол. Свет, коньяк, свобода — все это вызывало ощущение необыкновенной легкости. А что если выйти? Подъехать к бюро, подождать у входа бывших коллег? Хорошо бы! Времени еще достаточно. Я снова вытянулся на диване. Лежал так несколько мгновений. То открывал глаза, то закрывал их, это был сон без сна. И наконец заснул по-настоящему.
Затем я встал. Вышел из комнаты, прошел по длинному коридору, осмотрел спальню. Обои в ней были с цветами: розы на белом фоне. Я очень люблю цветы. И рабочий, который клеил обои, их тоже, наверное, любит. Мне нравилось, что цветы у меня были и на кровати, и на креслах, и на стенах. Весело просыпаться утром и видеть вокруг себя цветы. Это напоминало мне сад из моего детства, в котором друг моих родителей, цветовод-любитель, выращивал множество разнообразных цветов… Я снова прошел по темному коридору, он был очень длинным. Справа от спальни находилась ванная. Я вошел в нее, побыл там какое-то время. Это моя ванная, сказал я себе, не нужно больше стоять в очереди каждое утро, как в гостинице, там в эту очередь выстраивался весь этаж. Мне нравился этот темный коридор, от него веяло тайной, по нему можно было прогуливаться. Дойти до конца, вернуться, вновь проследить этот путь — создавалось впечатление подземелья или потайных галерей, по которым прекрасные куртизанки пробираются в покои богатого сеньора. Снова пройдя в жилую комнату, я посмотрел в окно на проспект, затем на улочку. Я был в нерешительности. Если поторопиться, я еще успею подойти к бюро к концу рабочего дня и встретить у выхода кого-нибудь из бывших товарищей. Подумав, я сказал себе, что еще многое нужно осмотреть в новом квартале, в окрестностях дома. Я ведь прошелся только по проспекту и по тихой улочке. Еще светло, самое начало осени. Нет, к бюро я не поеду, решил я.
Я вернулся в большую комнату. Голубое небо не было уже таким, как прежде, солнце уже не сообщало ему прежнего блеска. Мне начало казаться, что небо — это крыша. А земля — шар внутри другого шара, тоже находящегося внутри шара, который, в свою очередь, заключен в шар, который… От попытки представить себе эту картину мне даже плохо стало. Закружилась голова. Быть неспособным постичь Вселенную — с этим невозможно смириться. Мы знаем только, что форма вещей — всего лишь образ, который возникает в нашем сознании… С двенадцати лет этот вопрос периодически не давал мне покоя, вызывая ощущение жуткой беспомощности, почти немощи, меня даже начинало мутить. А все эти люди как ни в чем не бывало идут по улице, бегут к автобусу… Как они могут? Если бы они начали размышлять над тем, что мучит меня, если бы попытались представлять себе это непредставимое, то застыли бы на месте. Я уже говорил: не будем думать, потому что мы не умеем думать. Люди пренебрегают непостижимым или забывают о нем; однако ведь они думают, они основывают свои умозаключения на этом непостижимом, вот что для меня — непостижимо. И тем не менее они придумали арифметику, геометрию, алгебру… хотя алгебра тоже ведет нас к бездне… но они изобрели машины, организовали общества, они плюют на этот абсолютный вопрос, вопрос без ответа.
Быть может, это просто глупая гордыня — стремиться думать о том, что не создано для того, чтобы о нем думали. Но гордыни во мне нет, да и что такое гордыня? Дело в том, что я не могу тронуться с места. Как будто уперся в глухую стену и не решаюсь отойти от нее. Быть может, это болезнь. Я совершенно один у подножия этой стены. Совершенно один, как глупец. Они-то уже проделали свой путь, они даже организовывают общества — в большей или меньшей степени успешно, это правда, есть даже экстравагантные находки. А я лишь смотрю на стену, отгораживающую от меня мир, и поворачиваюсь к этому миру спиной. Да, я уже заключил с собой договор — не думать, потому что думать нельзя. Это любопытно: они верят, что мир, Вселенная, сотворение есть нечто совершенно естественное, некая данность. И это они — ученые, а я — лентяй, невежда. Мы в тюрьме, конечно же, мы в тюрьме. Но может быть, им удастся дать ответ? Может быть, за жизнь десятков или сотен поколений они смогут постичь непостижимое, вообразить невообразимое? Если они не перестанут работать, садиться в автобусы, создавать книги, считать, отправляться покорять звезды, если микроскопы откроют им, что существует нечто бесконечно малое, может, к чему-то они и придут — сознательно или интуитивно. Но у меня складывается впечатление, что они опираются на ничто, а это тоже всего лишь слово, всего лишь звук. Мы даем имена, которые ни о чем не говорят, вещам, о которых ничего нельзя сказать, имя которым — ничто. Бесконечно малое… Неотступно преследуемый бесконечно большим, я позволяю преследовать себя и бесконечно малому…