Мария Амор - Пальмы в долине Иордана
Об этом свидетельствуют светлые кудри и голубые глаза многих кибуцных малышей.
— Да, Шош, — радостно гогочет Ури, — может, и тебе повезет, и кто-нибудь из Йенсенов свяжет свою судьбу с тобой, а в твоем лице и со всем еврейским народом!..
Шоши, польщенная хотя бы и таким вниманием, с напускной досадой пытается ударить его; он смеется, прикрываясь длинными тощими руками.
Один из самых трудных моментов новой жизни — одинокие походы на обед. С ужином проблем нет — мы с Рони приходим вместе, и наш стол моментально заполняется друзьями. В стальных лоханях каждый вечер одно и то же: зеленые оливки, помидоры, огурцы, красные перцы, лук, творог, вареные яйца, в сезон — авокадо с собственных плантаций, иногда столовая балует ломтиками “желтого сыра” — неубедительным подобием швейцарского. За ужином вся компания сосредоточенно измельчает овощи, сотворяя общий на весь стол знаменитый израильский салат. Ребята шутят, смеются, и я сижу на почетном месте — рядом с Рони.
Но без него в столовой плохо. По утрам я маскирую свой страх перед столкновением с коллективным питанием под рабочее рвение — забегаю в здание столовой лишь на минуту, торопливо мажу квадратный кусок белого хлеба плавленым сыром и несусь в мастерскую, чтобы выпить стакан кофе под рассказы моей наставницы.
Сегодня старушка в ударе:
— Идея кибуцов принадлежит мне!
Пнина, спрятавшись за швейной машинкой, заводит глаза к небу и выразительно вертит пальцем у виска. Я делаю вид, что не замечаю этой бестактности.
— Мой отец был с Украины…
— Эстер, так вы, наверное, говорите по-русски! — восклицаю я. Я так давно не слышала русского! Как приятно было бы найти кого-нибудь, с кем я могла бы беседовать на родном языке.
Эстер возмущена моим великодержавным предположением:
— Ехуди, дабер иврит! (Еврей, говори на иврите!) В нашем доме не было ни идиша, ни украинского, ни русского! Мы изживали рассеяние! В Хадере, где мы жили, отец дружил с Йоске Барацом. И как-то Йоске меня спросил: “А кем ты, девочка, хочешь быть, когда вырастешь?”
— Скандалисткой, — прошипела Пнина мне на ухо.
— И я сказала, — Эстер выдерживает торжественную паузу: — “Не важно, кем, важно, чтобы я не была ни угнетателем, ни угнетенным!” — Она взирает на меня, любуясь эффектом. — Мне было всего семь лет, но в нашем доме я получила правильное социалистическое воспитание! С этих моих слов все и началось! Йоске, когда услышал меня, крепко задумался. А потом сказал моему отцу: “Хаим, ребенок прав! Мы прибыли сюда не для того, чтобы на наших полях работали арабы! Мы должны создать собственные поселения, и самостоятельно обрабатывать свою землю!”
— Ну, отсюда до основания Дгании уже один шаг! — признала историческую роль оппонентки язвительная Пнина.
— Один не один, но уже через год Йоске с ребятами поднялся на землю! А наша семья присоединилась к группе в четырнадцатом году, когда мы, дети, подросли. Но и на нашу долю трудностей хватило! Вам, неженкам, такое и не снилось — жара, комары, болезни! Тиф, малярия, холера!
— И все в одном лице! — кивает Пнина на неприятельницу.
— Мы осушали болота, строили дома, пахали, сеяли… Мошика Барского в поле арабы подстерегли и застрелили…
— А кто жив-здоров остался, большинство в города вернулись!
— Не все, Пнина, вернулись! Кибуцы — вот они! По всей стране рассыпаны! Некоторые ушли из Дгании основывать другие поселения. Мы с моим Аврумом в тридцать втором основали Гиват-Хаим, — небрежно замечает Эстер. — Кто-то, конечно, сломался, вернулся в город, но и эти успели внести свою лепту, а на смену сдавшимся прибывали новенькие, которым уже было немножко легче. А без кибуцев нам бы ни еврейского сельского хозяйства не создать, ни страны не отстоять! Если бы не Дгания, сирийцы в сорок восьмом захватили бы весь Кинерет!
— А Рахель вы видели? — я вспоминаю нежную песню, пробравшую меня на концерте для репатриантов на перевалочном пункте в Вене.
Эстер поджимает губы.
— А что Рахель, Рахель! Конечно, про Кинерет она красивые стихи писала, но работница из нее была никудышная — вечно больная, туберкулезница. Только детей заражать!
— На всякий случай ее наши гуманные социалисты из своей Дгании взашей выгнали, — уточнила бывшая учительница.
— А Моше Даяна помните?
— Как же не помнить, его ведь и назвали-то в честь убитого Моше Барского, но никаким Моше Даяном он тогда не был! Две руки, две ноги, два глаза — ребенок как ребенок, самый заурядный…
— Не то что наша Эстер! — эхом вторит Пнина.
— Нет, вам, нынешним, такое и не снилось, — со вздохом заключает основательница Земли Израильской и глядит на меня с жалостью.
За историческим экскурсом наступает время обеда. Рони, как и большинство мужчин, работающих в поле, обедает там же, в тени ангара, и мне приходится топать в столовую одной. О том, чтобы сесть, как, возможно, хотелось бы, одиноко и независимо у окна, опереть на соусники раскрытую книжку и спокойно наслаждаться своим свободным временем, и речи нет. С таким же успехом можно нацепить себе на лоб гордое сообщение: “Со мной никто не хочет говорить!”. Самый худший вариант — появиться в столовой чересчур рано, до того, как образовались столы со своими ребятами, к которым можно подсесть. Собственного магнетизма на то, чтобы привлечь компанию, мне не хватает. Я пытаюсь оттянуть время, задумчиво бродя между лоханками с рисом и курицей. Но сколько времени можно нагружать поднос? В конце концов, приходится где-то сесть первой. И потом с затаенным страхом наблюдать, как появляются ребята, и как некоторые, старательно уперев глаза вдаль, проходят мимо моего столика, образуя позади веселые группы. Иногда рядом рассаживается чужая компания, и приходится деловито завершать свой обед, делая вид, что не слышишь и не слушаешь не обращенных к тебе разговоров. Порой так до конца быстро поглощаемого гуляша и проторчишь одиноким кукишем средь шумного бала, про себя размышляя о том, почему все едят одно и то же, а выглядят абсолютно по-разному… Зато какое облегчение, когда подсаживается кто-то из своих! Тогда можно и посидеть подольше, и сходить за добавкой.
Вчера я пришла слишком поздно, за “нашим” столом ни единого свободного места, и от безвыходности подсаживаюсь к двум дяденькам в грязных спецовках. Один, с прокуренными усами на толстом лице, потрясая вилкой, убеждает своего собеседника:
— Значение Пунических войн несравнимо с Пелопонесскими!
Второй, худой, морщинистый, взволнованно возражает:
— В результате войны Спарты с Афинами вся Греция пришла в упадок! Если бы не эти тридцать лет войны, никогда бы Филиппу Македонскому не завоевать ее!
— Да если бы не Фукидид, кто бы вообще об этих местных стычках помнил! А в результате Пунических — Рим стал супердержавой! — убежденно машет сигаретой усатый оппонент. А потом, из вежливости, или в поисках поддержки, обратился ко мне: — А что думает прекрасное юное создание на сей счет?
Прекрасное юное создание до сих пор об этом не только не задумывалось, но даже не ведало. Но раз спросили, бодро ответствовало:
— Согласна! Пуническая важнее! Рим победил, и кто сегодня помнит этих пунов? — и небрежным жестом стряхнула побежденных, горе им, со стола истории.
Оба посмотрели на меня внимательно, как мне показалось, с уважением. Потом худой собрался с мыслями и заметил:
— Н-да! И все же именно Афины оставили человечеству бесценное культурное наследие!
— Конечно! От них остался Акрополь, и эта… без рук… с крыльями, — я взмахиваю руками, изображая дерзновенный размах крыльев… — Ника… — как сказать на иврите “Самофракийская”? — из Самофракии, — решаюсь я опустошить мешок своей эрудиции, надеясь, что эта “Самофракия” расположена не слишком далеко от культурной орбиты Афин. — А что, афиняне проиграли?
Пусть наши видят, как активно я общаюсь с аборигенами.
Обрадовавшись моему вежливому интересу, худой стал подробно пересказывать мне все перипетии внутригреческого противостояния. Тут мне стало понятнее, почему их стол пустовал. Оказалось, пелопонесская война длилась эдак лет тридцать, так что нам с лихвой хватило на всю трапезу. После неудачной осады Сиракуз мне было решительно пора возвращаться на работу. Использовав траурную паузу по поводу гибели полководца Нисиуса, я встала с подносом в руках, напоследок утешив эллинофила:
— Ничего, на каждые триста спартанцев найдутся свои Фермопилы…
Тут к нему подошел какой-то парень и спросил:
— Моше, когда, наконец, наш трактор почините?
До меня еще успело донестись:
— Если бы не измена Алкивиада… — но я ретировалась, так и не дослушав, как этот коварный Алкивиад — который, как я теперь знаю, сначала погубил Афины, а затем предал и Спарту, — умудрился к тому же воспрепятствовать починке трактора.