Дмитрий Силкан - Равноденствия. Новая мистическая волна
От накатившей вдруг жалости Иван проснулся. Слёзы грызли его, посмеивались, постукивая и приплясывая где-то на дне головы. «За что нам… За что мы… Ну за что же…» — зарыдал Иван.
Постучали. Это соседка зашла — как всегда за чем-то своим, а заодно — на чаёк с разговором. Пугаясь бодрости, Иван Бескровный пил в этот час исключительно мяту, тоскливо приговаривая про себя: «Пили чай из листьев мяты мама-мышка и мышата».
Мышей он при случае поддевал спицей, впадая от их недолгого писка в особый сострадательный восторг. «Им, тварям мелким, тяжше всех» — горестно пояснил он одной молчаливой девочке, заставшей его за мышиными похоронами. Её, кстати, Иван Бескровный не жалел вовсе. «Раз молчит, то и ничего. Знать, в себе хорошо ей, раз молчит».
«Тут ведь многим плохо — подливал он соседке мятного чаю, — вот тебе — скажи, хорошо ли на свете или как?»
Падкая на сострадание, женщина запричитала — о том о сём, о жизнях своих, о смертях чужих. Аж томление проступило в ней — лицо покраснело, глаза заблестели, грудь налилась.
Но ничего «такого» Иван не хотел.
«А знаешь ли ты — забормотал он, впившись зрачками в заплаканную красноту соседских глазок, — что вся боль — от тела она?! Что оно с душою в сговоре, лишь дух терзает, как стервятник какой? Всё козни строит да за себя боится! А брось его — душа-то сама и сбежит тут же, что ей — она по ветру рыщет, пока её напасть какая не слопает».
«Да что ж делать-то, Ванечка?!» — ещё ярче разрыдалась соседка, слёзно прильнув к нему. А Ивана тем временем охватила такая невозможная жалость, что, дико прокричав «прочь! прочь!», он накинулся на женщину и стал её душить.
Остервенело вращая глазами, соседка пыталась кричать и вырываться, но Иван был могуч, и потому рыпалась она недолго. «Отмучилась, бедная… Бедная…» — просиял ейный благодетель и шумно вдохнул запах мятного чая. А женщина лежала перед ним, и её, в посмертных слезах, лицо было до безумия спокойно. Иван поймал себя на мысли, что его влечёт к этой тишине, влечёт его собственная тоска. Стряхнув блажь, он залюбовался, забывшись в исполненной жалости.
Незаметно для себя самого Иван избавился от трупа и поспешил на работу, в школу, где он присматривал за гардеробом. Часто, глядя на детишек, он вдруг захлёбывался плачем. «Горе-то какое! Вся жизнь впереди… Горе, какое горе…» — шептал Бескровный в своём углу.
Из живых людей простую радость вызывали у него лишь старики. Они уже почти что отмучились, и каждое движение их светилось будущей смертью. Сидя за стопочкой у дворников, Иван твердил, не закусывая: «Не жаль мне вас! Совсем не жаль!»
Убивать детишек было для него делом особо благостным.
«Ты, добрый чел, себя пожалел бы», — сказал ему как-то раз один дедушка, смутным чувством догадавшийся об Ивановых делах. «Себя — всегда успею. Вообще-то я и так себя жалею, но по частям. Зверушка человеческая — она ведь везде живёт. Вот пожалею я тебя — добротно, правильно, без лихости, а вместе с тобой и свой лоскуточек малый. Понимать надо!»
Иван немного слукавил. Деда он трогать не стал, и тот, похожий на осиротевшее пугало, ушёл домой, страдая от дороги. Вместо него блаженство обрёл бледный студент, неясно как забредший в те края. Он не издал ни звука, только вздохнул и навеки выпучил глаза. А Иван Бескровный просветлел и обнял его, как-то особенно ласково прижал к себе. Так они и проспали до самого утра. Всю ночь Иван собирал разноцветные бусы в чьём-то немыслимом хламовнике. Хотелось женщину. Но, чураясь греха бытийности, он, оставив студента холодеть в густых кустах, пошёл на могилу к матери. Иных женщин он не посещал. «Хорошо тебе, мама… Ну ничего, мир не без добрых людей. Даст бог — свидимся».
Всё бы ничего, да только свидание никак не случалось. То ли судьба медлила, то ли с людьми не складывалось. Жалостливые Ивану не попадались, а так, чтоб за деньги счастье себе купить — где ж их взять-то. Да и не очень это здорово как-то… «Да что же это такое! Это что наказание — вокруг такое… такое… и пожалеть-то меня некому» — рыдал над собой Иван Бескровный. Он и сам уже не помнил, скольким он помог… Точно знал одно: есть в мире место, где они, навеки восхищённые, ждут его, как родные.
Однажды, разглядывая себя в зеркале, он закричал вдруг благим матом. Столько тоски, несчастья и беспорядка открыл он в себе, что пронзила его жалость крайней степени. После такого и жить-то не стоит. «Жизнь — дело лишнее» — так он сам говорил и раньше, но лишь теперь, когда ужас из зеркала обрушился на него, до конца проникся собственной правотой. Зеркальный кошмар засасывал в себя, скандально шамкая и пуская по ветру обильную слюну.
Два существа, одно — телесное, другое — оборотное, вдруг стали сливаться. Они заходились в плаче, переходящем в воющий хохот… Пока не раздался звон — словно треснула сама смерть.
Люди, вошедшие в тот дом, обнаружили Ивана Бескровного мёртвым на полу около разбитого зеркала. Он лежал в груде осколков, и его открытые глаза ещё светились жалостью. Многие свидетели тогда засомневались в том, что виной всему осколки. «Зеркало сожрало», — сухо сказала одна старушка. Так стояли люди и как-то скованно, неудобно переговаривались, невидимыми уголками ума понимая, что пожалеть их теперь уже некому и ждёт их долгая, долгая тёмная дорога без фонарей и проводников…
Девочка и смерть
Однажды у папы с мамой завелась маленькая девочка. Так они и стали жить. Папа с мамой покрывались проблемами, а девочка просила разное и чтобы не загоняли домой. Всё хорошее когда-нибудь бывает, всё плохое длится по-своему. Всё обычное — ежедневно. Пришёл день, когда Смерть, идя своей дорогой, постучалась в сердце девочки. Просто отлетали дни и ночи, прошло предрешённое и настало время. Смерть оказалась совсем не страшной — не какой-то там скелет с косой или иной кошмарный сон. Это была бледная молодая женщина с длинными русыми волосами и грустным взглядом спокойных серых глаз. Увидев такую простоту, да ещё в поношенной клетчатой рубашке и старых джинсах, девочка раскрылась, и Смерть вошла к ней. Время замерло. Лишь по-странному ровно сменяли друг друга случайности.
— Ты кто? — спросила девочка гостью, глядя Смерти в глаза.
— Я — твоя смерть, — последовал ответ. Смерть достала изрядно помятую пачку сигарет «Пётр-I», откашлялась и закурила от плиты, на которой как раз закипал ржавый чайник. Она, как и девочка, не боялась летального исхода. Девочка просто была слишком мала, чтобы понимать такие явления, но достаточно наслышана разного, чтобы не верить в чудеса и прочие сны во плоти. А Смерть была просто смертью.
— А смерть — этот как?
— Как есть. Я пришла.
— Но ведь я не умерла и никто не умер…
— Никто не умер и не умрет никогда, потому что я здесь. И так будет вечно.
— А где ты была раньше?
— А везде. То есть в тебе. Но пришла я, лишь когда ты смогла осознать меня. Ты носила меня — ведь люди носят не только ботинки… Каждый ещё в утробе несёт свою смерть — бережно, нежно. Взращивая её каждым страхом, каждой болью. Вот тебя мама пугала машиной из-за угла? А в школе террористической агрессией пугают. Этим-то я и прирастаю. Когда приходит мой час, я прихожу, до этого оставаясь в небытии.
— А что ты со мной сделаешь? — спросила девочка у Смерти.
— А вот что, — ответила Смерть в обличии молодой женщины и закрыла детские глаза. Потом они оказались во тьме, потому что взорвался газ и всё заволокло горящей плотью агонизирующей квартиры. Они долго скитались там — девочка с закрытыми глазами и Смерть, вошедшая к ней. А когда кончилась тьма, они просто взяли и сгинули в чьём-то забытом сне.
История пропажи
Всё началось с того, что Владимир Иванович встретил в магазине свою покойную тётку, после чего заболел снами. И до этого, конечно, всякое виделось. Такое приходило — описать невозможно, потому как не по уму это — сны пересказывать.
Тут иное сверзилось.
Гости стали к нему приходить. Да не простые…
Самих не видно, как будто не во сне они, а внутри головы. Но разговор-то идёт — шуршат по-своему. Во сне всё ясно, да только с утра не разобрать. Вроде как явь наступает, да только неясная какая-то, бормочущая. Весь день слова и звуки мелькают, да так быстро, — как ни старайся, не ухватишь. А зато если и вовсе не пытаться суть уловить, она сама в душу вползёт, станет гнездо вить и дитёнышей нянчить. Поймана на том, скрывается, оставляя досадную проплешину. И не поймёшь, что лучше. «Хоть бы мне не проснуться вовсе», — сокрушался Владимир Иванович, измученный до полной невозможности. Лицо его, когда-то пухленькое, теперь исхудало, а ещё так недавно живые карие глазки застыли чёрными дырами, зазывая в себя всё новые и новые сны.
«Тени мои, дети мои… Приходите, черти, в гости, я вас жутью угощу! Угощу, ох угощу, не помилую!» — скрежетал он, бывало, нависнув над кроваткой своей крошечной дочки Танечки. Она, вместо того чтобы делать ей положенное — учиться стоять, ходить, говорить, даже почти не сидела. Не потому что не умела — внутри себя Таня с рождения знала всё и даже больше. Просто ей не хотелось. Целыми днями она лежала, мечтая обо всём знаемом и чуждом, плавая в папиных глазах, выуживая из них слова и не слова, похожие на рыб, навеки скукожившихся в окаменелых икринках. А Владимир Иванович, свернувшись рядышком на полу, всё коченел от своих гостей и дочуркиного мрака.