Михаил Анчаров - Козу продам
И что если на иконах есть люди, хотя и святые и всякие ангелы, и люди верили в их взаимное сосуществование, вернее, одновременное, то похоже, что тут пахнет четырехмерным миром, как на листе бумаги, на одной стороне которого нарисовано то, что вокруг нас, а на другой стороне — совсем другое.
А если в одной картине совместить, то и получится Рублев или еще кто-нибудь из гениев. В мозгу две половинки. Левая занята рациональным мышлением, логикой, а правая иррациональная, а мы сейчас стали чересчур левополовинчатыми. А левополовинчатая цивилизация и привела к промышленности на 60 процентов ненужной, и к магазину.
Потому что средства для существования стали важнее самого существования. И потому что жить-поживать и добра наживать — это рубить сук, на котором сам же и сидишь.
А тут передали по телевизору, что в Уругвае землетрясение — такое, какого не было за всю историю Уругвая.
А я думаю:
— Ну, может, не было, так есть. Землетрясение — дело природное.
А когда сообщили, что разрушены как раз места, откуда нефть качали, то и до меня, дурака, дошло: нефтяную линзу выкачали — чего ж удивляться, что обвалилось. Вот это и есть антропогенное землетрясение.
А выкачали, чтоб продать. А продали, чтобы получить деньги, и все такое… А там промышленность, разные бульдозеры, которыми землю пашут. И леса на корню бьют. Те самые леса, где и зародилась индейская цивилизация с кукурузой, картошкой и помидорами.
М-да-с… Но надежда все же есть. Потому что опыт показал. Если два человека хотят истребить друг друга, но это почему-то невозможно, то хочешь не хочешь, а додумываются, как жить по-другому.
Умник гения не любит. Умник существо рациональное, а академик Раушенбах говорит, что иррациональное поважнее, чем рациональное, если положить на стол тыщу рублей, то рациональный умник их не возьмет. Потому что побоится последствий. А если он будет уверен, что никто никогда не узнает, что он эту тыщу рублей взял? А как сделать так, чтоб рука не поднялась? Раз чужое — значит, чужое. И рука не поднимается. А это и есть сначала совесть, а еще глубже — стыд, рвотное движение души. Все со всем связано. Но вовсе не только умом. Уж осмысляет то, что есть. Рационально осмысляет.
Но ум может осмыслить и иррациональное. И если есть чувство стыда, рвотного движения души, то и будьте любезны… осмысляйте, а не делайте вид, что этого нет.
Сыну моему уже пять с полтиной. И он начинает читать. Но первая книжка ему попалась, когда он еще букву «р» не произносил. И он прочел:
— «Мифы Дьевней Гьеции».
Такое было название. Дальше, конечно, дело не пошло. Дальше пошли только картинки. Фотографии со скульптур и ваз. И сыну больше всего понравился, конечно, кто? Геракл. И пришлось рассказывать:
— Ну, что, — говорю, — самый сильный человек в мире.
— Самый-самый? Сильнее своего отца?
— Нет, — говорю, — отец все-таки сильнее.
Он мне поверил. Ведь я же его на руках таскаю, а не он меня.
— А кто его отец? — он спросил.
Что было делать? Я говорю:
— Зевс.
— Который с молниями?
— Который с молниями…
— А говоришь — самый сильный человек Геракл.
Ты сказал, я сказал…
— А Зевс с молниями сильнее. Он же бог, а не человек.
— А что такое бог?
— Этого никто не знает, — говорю.
— Не знают, а говорят.
— А когда не знают — всегда говорят.
— А в телевизоре сказали…
— Что сказали?
— Кто самый великий писатель? Чемпион?
Я говорю:
— Чемпион? Наверное, Гомер.
— Правильно. А в телевизоре сказали, что он был сыном бога, древние греки говорили. Значит, был сыном Зевса?
Я говорю:
— Ну, у Зевса было много детей…
— И все, наверное, самые великие?
— Ну да, — говорю, — конечно. Они называются гении.
— А кто такие гении?
— Гении — это те, которые видят сны других людей.
— А остальные?
— Тоже, наверно, но забывают, вернее, не придают значения.
— Тогда и я вижу.
— Кто тебя знает… — говорю. — Может, и видишь.
— Тогда я не буду забывать…
— Не забывай, — говорю. — Ну а ты-то кто, ты-то кто, как ты считаешь?
Тогда он встал в позу, сжал кулачок и сказал:
— Я такой молоденький, лихой, голенький.
Тогда моя жена, которая его переодевала для прогулки, стала хохотать, и я стал хохотать.
— Какой, какой? — говорю, потому что сам уже забыл.
И он забыл. А слово было сказано.
Когда Тоня наконец стала актрисой, то есть научилась быть похожей на кого угодно — это называлось перевоплощаться, — то она заметила, что, когда она показывает из-под платья что-нибудь, успех ее и сходство с какой-нибудь другой женщиной был больший, чем если бы она ничего не показывала. А это еще больше нравилось, если она это окутывала какой-нибудь мануфактурой.
И она стала сомневаться, что больше нравится: мануфактура или то, что она показывает из нее? С промышленностью она соревноваться не могла. Мануфактуру надо было покупать. А зарплата ей этого не позволяла. Зарплата была вся в общем-то у мужиков, особенно у тех, кто занимался производительным трудом или занимал высокие посты, или успел наворовать. Но с последними лучше было не связываться, так как их периодически сажали и периодически отнимали часть наворованного, ту, которую они не успели спрятать. А остальные мужики соглашались быть покровителями Тони. Только если она соглашалась спать с кем-нибудь из них.
А как только появлялся кто-нибудь другой, первый отпадал по разным причинам, и у Тони пропадала мануфактура, то есть добро, которое ей никак не удавалось нажить. И Тоне никак не удавалось совместить эти две вещи, чтобы она получала роли, в которых бы она нравилась всем, но чтобы мануфактуру ей давал один человек. Потому что она живет в мире, в котором средства для поддержания женской жизни стали дороже самой женской жизни и постепенно становились дороже жизни вообще.
А поменять цивилизацию она не умела. Да и кому это под силу? Она только могла менять мануфактуру.
Это удавалось только великим актрисам, которые умудрялись быть прекрасными в любой мануфактуре и в любой роли. Потому что великие актрисы умеют быть похожими на сны других людей. А остальным актрисам, и тем более остальным женщинам, остается только магазин. Но и магазин не выход. Потому что, как мы видим, он привел к пережиганию воздуха. А когда какой-то процент воздуха будет сожжен, то жизнь на Земле однажды может не проснуться. Без всяких войн.
А выход был под боком, но на него никто не шел, так как не верилось, что дела обстоят так плохо.
На дворе стояла плохая погода.
Сын повесил веревку между ручками дверей, а на нее бумажку с надписью, и ходить мне мешал. Ему-то хорошо — ручки двери как раз над его головой, а мне надо сгибаться в три погибели.
— А что у тебя на бумажке написано? — спрашиваю.
А он отвечает:
— Это магазин. Видишь, на полу набросано.
— А что у тебя на бумажке? — спрашиваю.
— Магазин закрыт на варавство.
— Та-ак, — говорю. — А после чего они будут делать?
И сын ответил:
— Они станут жить-поживать…
Ну, думаю, дальше я знаю:
— И добро наживать.
Но сын ответил по-другому:
— Они станут жить-поживать и бога ждать.
Извините меня, но я не решился поправить.
Мало ли…
И вот тут у меня впервые мелькнула мысль, даже не мысль, а, я бы сказал, идея. Идея всегда шире мысли. До мысли еще надо добраться.
Ведь если действительно магазин закрыт на воровство, то это значит, что они все там собрались, все те, кто привел цивилизацию к магазину, и обдумывают, как дальше быть?… То есть, как уворовать? Все то положительное, что будет вновь придумано. А уворовать можно было все. Практически. То есть как сделать так, чтобы выдумать такое, чтобы выдумкой нельзя было воспользоваться? А ведь всеми выдумками пользуются. И это и есть цивилизация. То есть, как было выдумать такое, чтобы это не выглядело выдумкой? Потому что даже отменой цивилизации можно было воспользоваться и как-то уворовать плоды этого дела. Передо мной стояла грандиозная задача, которая должна была перекрывать все мыслимое и даже немыслимое. И причем, задача реальная, которая не укладывалась ни в какие концепции. То есть выдумка должна быть такая, которая не могла бы прийти в голову всему сонму дьяволов, которые там заперлись и вывесили табличку: «Магазин закрыт на воровство».
У меня кружилась голова от предстоящей задачи. Надо было опереться на что-то реальное. Реальное стояло передо мной. Жена смеялась.
— Слушай, а все же, кто же ты такой? — спросил я грандиозного сына.
И тот пожалел меня и ответил в той же интонации, выставив вперед туго сжатый кулачок:
— Я такой молоденький, лихой, голенький…
То есть он сказал то, чего я не мог сказать о себе, хотя, если разобраться, то я не мог сказать о себе только первое, то, что я такой молоденький. Нет, я далеко не молоденький. А вот лихой ли я? Как сказать… Если я затеваю поиски того, чем эти дьяволы не могли бы воспользоваться, то в случае удачи… Как знать… Может быть, и лихой. А что касается того — голенький ли я? А пожалуй, так оно и есть. Голенький. Сама задача делала меня голеньким. То есть все, что я придумаю, я должен был тут же откидывать. Потому что то, что я мог придумать — мог придумать и другой. А значит, это уже тенденция. И значит, тенденцией можно воспользоваться. Магазин-то ведь закрыт со вполне определенными целями, и они там готовятся. Ко всему тому, что я мог придумать. И я взвыл: «Я? Ну почему опять я?» И в ответ на эту простую мысль возникал простой ответ: «А почему не ты? Взялся за гуж — не говори, что не дюж»… Но я знай свое вопил: «Я ни за какой гуж не брался!» Я даже не очень хорошо помню, что обозначает слово «гуж». Какой гуж? Почему гуж? Я смутно помнил, что есть какой-то гужевой транспорт, лошадиный, что ли… Значит, «гуж» — это что-то на лошади? Гуж! Откликнись! Кто ты?!!