Наталья Арбузова - Тонкая нить
40. Фронда
В школе я ушла в глухую оппозицию. Ходила лишь на уроки нравившихся мне учителей, остальное время сидела на школьном чердаке и довольно внятно пела. Частенько меня слышали и за мной приходили. У меня была «оборудованная парта» с прорезью, заложенной вынутым бруском. Я всегда держала под партой раскрытую книгу. Однажды ее отобрали, это оказались «Былое и думы».
41. Марина Скурская
Из вырезанной нашей родни, благодаренье Богу, осталась Марина Скурская, моя великовозрастная кузина. Когда ее мать в гражданку умирала от туберкулеза, Марина ходила кругом ее одра, бубня: «Если ты умрешь, я наемся бузины и тоже умру». К счастью для нас, четырехлетняя сиротка своей угрозы в исполненье не привела. Я помню еще сравнительно молодую веселую Марину, играющую с нами в шарады в одной из семейных квартир в Сверчкове переулке. Снуя взад-вперед, Марина одна изображает целую очередь за батонами и хватает поленья в качестве батонов. На Сверчкове переулке жива аура прежней жизни. Квартира уплотнена многочисленными жильцами, имя им легион, однако почти не разграблена благодаря авторитету покойного физика Сергея Анатольевича Богуславского, материного кузена. Елена Анатольевна Богуславская, пока была жива, приютила опальную Марину по приезде из Сибири. В другом аспекте Марину тогда же приютила Зоя Дмитриевна Шостакович. Под ее началом Марина работала в зоопарке, нося пальто с ее плеча и юбку с ее же условно говоря плеча.
Теперь, когда я это пишу, Марина стара и очень мрачна. Ее сын физик Сережа Скурский работает в институте Курчатова и по вечерам проверяет билеты при входе в метро. Марина воскресает лишь на Пасху, и, христосуясь с ней, я вспоминаю счастливую игру в шарады после войны.
42. Смех и слезы
После войны еще жива была скорбной жизнью тетушка Вера Валерьевна. Она вынесла революцию и 37-й год, а вот во время оккупации Орла впала в душевную болезнь, от которой более не излечилась. А ведь была и война 14-го года. В орловском имении деда Дмитровском и соседнем Киреевском, данном за другой материной сестрой, в замужестве Шермазановой, работали пленные немцы и мадьяры. Тогда насмешливая тетушка Вера писала:
Столпотворенье в Вавилоне,
Ей-богу, было дребедень.
Его я, сидя на балконе,
Могу увидеть каждый день.
Вокруг австрийца девки пляшут,
Их восемь штук, а он один,
И между тем мадьяры пашут
Без лишних слов за клином клин.
Зачем же немец, маму бросив,
На драку с нашими полез?
Про это знает Франц-Иосиф,
Или, верней, сам лысый бес.
Но кто это ползет с косою,
Минуя флигеля крыльцо?
Я вижу, радости не скрою,
Родное русское лицо.
Се Веденей, туземец кровный,
Увы, и кровный же дурак.
Скосил не то, скосил неровно,
Скосил не там, скосил не так.
Смотрю, и думаю, и плачу.
Пойду, чтоб долго не скорбеть,
На шермазановскую дачу
Петрене Иштвана смотреть.
Потом, как сами знаете, была революция, и в голод тетушка Вера писала для всеобщего ободренья сладкие стихи:
У Эйнема куплю шоколада,
В плитках, в бомбах, с начинкой и без.
Всех пирожных по фунту мне надо,
У Каде закажу торт англез.
Для решенья дальнейших вопросов
Ждет меня на углу площадей
Неизменный мой друг Абрикосов
И шестнадцать его сыновей.
Наберу я всего и помногу,
А вернувшись, начну истреблять.
Приходите ко мне на подмогу
К самовару часов этак в пять.
Вспомним молодость светлую нашу.
И какие же мы дураки,
Что не полную выпили чашу
И знавали минуты тоски,
Что мечтали о призрачном счастье
Посреди ощутительных благ,
И когда были дешевы сласти,
Погружались душою во мрак.
Всё мы вспомним, и всеми зубами
Мертвой хваткой вопьемся мы в торт.
То, что наше, мы скушаем сами,
И того не отнимет сам черт.
Смех сквозь слезы завещала мне моя не готовая к столь жестокому миру тетушка.
43. Дедушкино завещанье
Дедушка Валерий Николаич завещал мне любовь к фольклору, коего был страстным собирателем. Крестьяне прозвали его «простой барин». В русской рубахе с подпояской он не ходил, но как только слышал народные песни, с места не сходил, пока не допоют. Я точно так же намедни в мороз стояла посреди дешевого рынка у Киевского вокзала, пока хохлы не допели на голоса свое хохлацкое. Знаю от матери орловские песни, каких больше нигде не сыщешь. Вот:
Уж как по морю на досточке,
Разломило мои косточки.
Пойду к матушке пожалуюсь,
Скажу – матушка, головушка болит,
Государыня, неможется,
На деревне жить не хочется,
Во деревне молодежь не хорош.
Ты отдай-ко меня, матушка,
Отдай меня во Додурово село,
Во Додурове ребяты хороши,
Во всю улицу танок завели.
И помирать буду, буду помнить, откуда я – я из русской песни.
44. Не ждали
А вот и отец пришел, не в тот день, когда мы его не дождались с рынка, а без малого через три года. Немножко не домаялся – амнистия вышла после смерти Сталина. Когда его спросили, тяжко ли было, сурово ответил: «Посильно». Гляжу теперь через Ветлугу в леса, уходящие на Вятку, и лучше понимаю его строгий нрав. Он пришел богатырем, как и уходил, а лет ему уже было предостаточно. Принес альбом своих карандашных зарисовок из лагеря. Услыхал, как я пою за стеной «Ой, да ты, калинушка» и попросил: «Спой сначала».
Не спущай листы во синё море,
По синю морю корабель плывет,
Как на том корабле три полка солдат.
Офицер молодой Богу молится,
А солдатик часовой домой просится.
О картинах своих не спросил и пошел оформляться на тот же завод.
45. Спаси и сохрани
Через много лет на своей четвертинке дачи в Купавне нашла я в корешке «Робинзона Крузо» пожелтевшую бумажку. Неразборчивым взрослым почерком была написана строка из неизвестной мне молитвы. Дальше детской куричьей лапой приписано: «1938 что бы папу не арестовали Юра». От купавенских соседей знаю, что Юрин отец ареста избег, хоть и знался со всякими такими людьми. Я находила оберточную бумагу с карандашной надписью: «Такому-то имярек от наркома промышленности». Стало быть, Юрино прошенье в небесной канцелярии не затеряли, как сказала бы моя вольнодумка мать.
46. Хоть и поспешный, но удачный выбор
В 16 лет мне было Божие внушенье, чтоб не соваться мне в гуманитарные профессии. Я довольно четко увидала, что на таком поприще мне не миновать изолгаться, чтобы не сказать хуже. И, не долго думая, я бросилась в холодные объятья математики. В свое время прадед, декан химического факультета Московского университета, приказал деду моему получить математическое образованье. Тот не смел ослушаться, но в жизни занимался чем угодно, только не математикой. В частности, писал славные русофильские поэмы:
Улеглась метель, спаслись от смерти верные.
И сказал тогда Иван Петрович Гневошев:
«А не нам казнить, когда Бог милует —
Знать, Он сам велит принять нам тебя, сношенька»,
И все подряд такое же уютное.
Милый дедушка, с которым я в этом мире разминулась во времени! Знал бы он, какое спасенье математическое образованье при советском строе! Какое это убежище, какая экологическая ниша! В самом деле, математика сложна, в ней не всякий научится плавать. Следовательно, это отнюдь не проходной двор. А дурные люди обычно не очень умны – Господь так плохо своих даров не положит. И наконец, мой читатель, согласись со мной – дважды два всегда будет четыре, что при Сталине, что при Гитлере. На многие темы тебе, математику, высказываться не придется – целее будешь. Похоже, не я одна все это увидала молодыми ясными глазами. Сейчас я знаю, что наша мехматская профессура была сплошь дворянской. Начать с Андрея Николаича Колмогорова, нашего декана – он дворянин Тамбовской губернии. И так-то все. Стала я недавно смотреть «Высочайше утвержденный перечень дворянских родов Российской империи» и всех наших профессоров, записанных во младенчестве, там нашла.
Сказано – сделано. На всех парусах влетаю на мехмат. Я никогда не разочаровывалась в своем поспешном выборе профессии, чего никак нельзя сказать о других моих поспешных выборах.
47. И вот нашли большое поле
Это не про поле деятельности, открывшееся мне, а непосредственно про Бородинское поле. Сразу по поступлении в университет нас с пылу с жару послали в колхоз грести сено. Оно сохло вокруг Шевардинского редута. Уже зачисленные, мы с легким сердцем ворошили его, такое душистое. Подымая головы от граблей, видели всякий раз памятник павшим русским, редут оборонявшим, и его визави – обелиск с орлом в честь погибших французов, редут штурмовавших. Бородинское поле было в большей своей части засеяно овсом. Вечерами мы бродили в нем, как стреноженные кони, отыскивая многочисленные памятники, читая надписи и грезя о славе отечества.