Владимир Данилушкин - Из Магадана с любовью
В другом месте я бы обязательно попробовал написать стихи. Такие белые, не рифмованные.
Тебя хочу забыть, о ненавистная женщина,
Твои белые руки прекрасные и пепельные глаза
И слова твои лживые…
Да мало ли что я хотел бы еще забыть,
Так просто, без боли,
Как утром сегодня забыл я
В трамвае портфель.
Этим я занимался семь лет, пытаясь взять упорством, а небольшой талант, мне сказали, есть. Дали авансы, мой поэтический мэтр устроил публикацию в самой тиражной газете страны. Да вот все рухнуло. То ли КГБ насело после чешских событий, то ли еще что, сам стал другой, но книжку мою издавать не стали, и это я воспринял как катастрофу.
Когда обсуждалась рукопись, один доброжелатель сказал, что за такие стихи нужно расстреливать. Мэтр меня защищал, я ему был благодарен, но спустя месяц-другой ощутил ужас правоты этого советского хунвейбина по большому, гамбургскому счету, и какое-то время сердился на учителя, будто он меня предал, дал ложную надежду и неправильное направление. Я столько лет потратил на то, чтобы, отказывая себе в радостях жизни, писать их для его одобрения, быть может, и дочь свою этими стихами закопал, и вот итог. Похоже на эксперимент над самим собой, и он окончился неудачно. Бывает, в школе на занятиях, когда все решают контрольную, ты под партой читаешь Мопассана, а потом двойка. Они правы. Нужно сначала жить, а потом уж что-то писать. Я ведь совсем не знаю, как люди живут, не умею. Я буду собирать смешные случаи из невеселой, в общем-то, жизни. Договорились? Пожал сам себе руку и ушел спать. Приятно не разогревать себя кофейными парами, не быть обязанным никому и не гореть стыдом за обманутые надежды.
Утром Володя поехал в Олу, а в Армань не пробиться из-за заносов. Я вспомнил вчерашнюю ночь и водосточную трубу, болтающуюся под порывами ветра. Пошел на кухню и с удовольствием убедился, что она не оборвалась. Пришла Муся, миловидная ласковая девушка, как оказалось, сводная сестра Володи. Отец их, сказала она, тоже перебрался на Олу, перспектива встретиться с ним уже не прельщала. Если у меня сердце останавливается, от того, что Володя жучит Леньку, что будет, когда, не дай Бог, заговорит профи?
Уезжая, Володя наорал на Мусю, выдав четкую программу жизни на будущую пятилетку. Больно видеть ее безропотное подчинение. Нельзя же собственную сестру держать в такой забитости. Над детьми измывается, теперь над ней. Сатрап. Точнее, цыган из анекдота, который нашлепал дочку, посылая за водой, чтобы кувшин не разбила. Поздно наказывать, когда разобьет. Может быть, я сам сумею про это сочинить.
Володя натянул унты, шубейку, крытую парусиной, и был таков, Муся отряхнулась, вытащила из недр шкафа портативный проигрыватель, поставила затертую гибкую пластинку из «Кругозора» и уселась на пол, прислонясь к батарее. Она с удовольствием слушала музыкальный вариант сказки про волка и семеро козлят. Светлана повисла у нее на шее и приговаривала: «Муся…» Больше слов не находилось, да и не надо. Ленька смотрел на тетю исподлобья, видимо, соображая, кто кем командует. Впрочем, я скоро понял истинную причину настороженности мальчика: дело в том, что Муся беззастенчиво перекладывала свою работу на Леньку, по крайней мере, что касается уборки и готовки. Он еще, конечно, не допускал, что к таким смазливым девчонкам нужно быть поснисходительнее.
Я обнаружил, что в доме кончился хлеб и ушел в магазин. Ожидал увидеть после пурги горы снега, не тут-то было, кое-где обнажилась земля, и льда стало гораздо больше. Будто бы вновь учился ходить. Гастроном «Нептун» близко — через двор, а плетусь полчаса. На прилавках сахар и соль, огурцы, пахнущие корюшкой. И еще лимоны в зеленых коробках из Италии. Нет, это не чудо, которого я жду с замиранием сердца.
Пойду-ка в сторону телевизионной вышки. Володя рассказывал, что ее сварили из металлолома рабочие механического завода, не взяв денег, на общественных началах. Возможно, здесь кроется какая-то доморощенная легенда. По поводу трубы теплоэлектроцентрали я уже слышал байку, мол, если дым валит к морю, то жди сухую погоду, а к трассе — туман и дождь. Здание у телевизионной вышки с двумя греческими масками на фронтоне. На театр не похоже. А вдруг это общепит: если проголодаешься, страдаешь, а насытишься, — повеселеешь. Конечно это телестудия, жена моя, когда оклемается и прилетит, пойдет на нее работать. За студией заснеженный парк с голыми лиственницами. От их бледного вида сердце сжалось тоской. Будто под ними спит вечным сном моя девочка.
Пройдусь еще немного. Запомнил, где «Полярный» и «Горняк», миновал ресторан, книжный магазин и вышел куда-то вниз, к памятнику Ленину. Золотое объединение. Вход по пропускам. Напротив двухэтажное здание с просевшей крышей и множеством вывесок. Бывает так, будто сердце наждаком тронет — так хочется войти. Длинный узкий коридор, стены — как декорации: шевелятся от шагов. У двери курилка. Травилка анекдотов.
— А знаешь, что такое комикадзе? Грузинский юмор. А про доцента знаешь? Ему про женщину рассказывают, мол, бутылочные ноги. А он: пить не буду.
В одном из курильщиков узнаю Петропалыча, он зовет к себе к кабинетик, не упускаю возможность увидеть его за столом-аэродромом, доставшимся, наверное, по наследству от дальстроевского начальника! В дневном свете как бы знакомимся снова. У него маленькая голова, загорелая кожа просвечивает сквозь редкие русые волосы. Рядом человек помоложе, толстенький и маленький, он вперил взор в записную книжку. То есть это такой микрокалькулятор. Петропалыч вертит машинку и так, и эдак, скребет ногтем, легонько сжимает в пальцах.
— Электроника, разбаловались. Небось, на счетах раньше как бросал, а? Бери-ка, электроэнергию сэкономишь. — Петропалыч достает из ящика стола счеты. «Клиент» неожиданно для меня до умиления рад им. Даже руки перестали дрожать. Но глаза продолжали слезиться.
— Молодой был, коньяк, понимаешь так, покупал. Три звездочки. — Толстячок лихо отбрасывает три косточки и тут же возвращает их на место. — Пятьсот миллилитров, — откладывает пять сотен. — Нес домой. Рюмка — пятьдесят миллилитров. Делим, — он отщелкивает деление. — Десять рюмок должно. А выходит девять. — Выкладывает девять костяшек. — Хорошо. Раз покупаю, другой, чтобы убедиться. Потом заявление пишу. Что поднялось! Ревизия, суд. Одному восемь лет, другому, — он бросал и бросал костяшки, суммировал. — Пятьдесят четыре года. Моя жизнь. А за то, что недолив выходил, мне полную бутылку бесплатно выставили. Будь здоров! Премия.
Петропалыч сверкнул синевой очков, взял маленькую отверточку, приложил к винточку на корпусе машинки, легонько крутанул, и в ней что-то пискнуло.
— Дай-ка я, дай, — толстячок нетерпеливо отодвинул счеты, отчего руки его, потеряв опору, мелко задрожали.
— Я часы делал, — сказал Петропалыч, все еще не услышанный.
— Ну, нажимай включение, — горячился владелец микрокалькулятора. — Двойку дави, умножение, снова двойку. Четыре. Все нормально. Дай я сам. Тут с сигналом. А можно отключить. Кнопочка вот, видишь, бемоль. — Заполучив машинку, он заработал с такой скоро, что писк ее напомнил морзянку. — Видишь, последний писк. Как ты сделал-то?
— Я же часы ладил. Швейцарские. Трофейные. Вскрыл штыком, дунул, и пошли. Часовщиком прослыл. Махорку ребята несут, галеты — давай тоже. Один часовую мину приволок. Братцы, не понимаю я в часах. Не верят. Обижаются. А тут всякие утюги, кастрюли, фотоаппараты несут, часы тоже. Прямо мастер не своего дела. — Проговаривая все это, он взял чистый лист бумаги, двумя-тремя штрихами изобразил фотоаппарат, замок-молнию, утюг и перечеркнул жирным крестом. Смяв и выбросив, тут же положил перед собой новый лист.
— Так говоришь, будет работать? Гололед, понимаешь, ли, в поворот не вписались, помялись. На газике, сына в порт отвозил. А эта хреновина в кармане. Нежная, импортная.
— Автобусы меньше бьются, чем легковые, — сказал я толстячку. Он резко встал, спрятал машинку в карман, похлопал по нему с победным видом и ушел.
— Уел ты его, — сказал Петропалыч. — Главбух наш. По первости, как пришел к нам, никак разуметь не мог, почему художникам столько платят. Петуха нарисует, и восемь рублей, притом, что живой пять. Я говорю тогда: четыреста за корову заплатишь? Не понял? Издательство у нас тут. Книжки делаем. Я художников пасу. Четыреста рублей иллюстрация стоит, на всю страницу.
— Я тут придумал анекдоты записывать, случаи всякие смешные. У вас отлично выходит.
— Художественный свист, что ли? Этого не отнимешь. Я в Москву еду, надувной матрасик с собой беру. В порту угнездиться запросто. На шинельке лучше, да износилась. Захожу к московскому начальству. Альбом собирались издавать о Магадане, утрясать надо. Ну и спрашивают меня тамошние дамы, как мол, там у вас насчет мехов: под ноги бросить, на шею повесить. Проще простого, говорю: надо сесть на самолет, одиннадцать тысяч километров до Анадыря, оттуда на вертолете пару часов, на вездеходе полдня — в совхоз оленеводческий. Устроиться чумработницей — и меха со всех сторон: яранга из шкур, одежда тоже, работа исключительно с мехом. В супе шерстинки неминуемы. А ружье возьмешь, так волка можешь на воротник добыть, росомаху.