Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 10, 2003
Я тотчас отодвинул пиво. Бутылку и стакан от себя — к Лиле Сергеевне. Она тихо сидит напротив.
— Лёльк!
Войдя на кухню, он уставился на меня и дважды протер глаза. Картинка: муж среди ночи, зевая, входит на родную кухню — а там сидит какой-то пожеванный старикан… Волосы всклокоченные… И с виду — мученик.
— Лёльк! Что за дед?..
Я молчу, иногда женщина лучше знает.
А он спокоен. Он хвать шипящую бутылку пива, что на столе, и ее — прямо из горлышка. Вот ведь как! У меня даже рези в желудке… Так я ощущал его глотки. Пивко! Холодное! Моя же бутылка… Я не мог оторвать глаз. А он булькал и булькал. После сна ему — как хорошо!
— А-а, курьер! — вернув бутылку на стол, решает вдруг он.
И сонно скребет в затылке. Чего, мол, старикан-курьер притащился на ночь глядя.
— Ну что? — спрашивает.
Я в легком напряжении. Однако же машинально роюсь в карманах. И вот ведь удивительно — там что-то есть. И еще что-то. Сложенное вчетверо… Я протягиваю ему… Все движения машинальные. Будь что будет.
— Что там?
Но я только пожимаю плечами.
— Рытье колодца… На три неглубоких кольца, — читает он вслух, напрягая глаза без очков. — Нет, дед. Это не то… Это что-то твое… А! Вот! Вот!.. Опять она — родная милиция.
В ту злую минуту я стал совсем маленьким. Меньше бутылки. Я мог спрятаться за солонку. Однако же я смело протянул руку за своей первой бумажонкой (копанье колодца во дворе). Бумага нужная… И замер… Что там во второй?
— Мать их! — бранится он.
Бумажонка оказывается квитанцией — взято с гражданина такого-то. Штраф. Оштрафован в пьяном виде. Ложь… Я выпил тогда, но самую малость. (Я просто бродил в лунную ночь и попал в соседний поселок. И наскочил на чужих ментов. Которым было не фига делать.)
— Кто-то из наших залетел! — констатирует Н.
Я уважительно молчу. Политик как-никак гипнотизирует. Известное по телеэкрану лицо… Всего-то в шаге-двух от меня. (Но отчасти я раздосадован… Принять меня за рассыльного! С какой стати!)
Но и политик возмущен:
— Да она (бумажка) даже не к оплате! Значит, просто принять к сведению… Что за кретины! А сколько в них рвения!.. Только оступись демократ — блюстители закона вяжутся, как оводы!
Он негодует:
— Почему я должен заниматься всяким дерьмом? Кто-то пошумел в самолете — штраф! Поспешил в машине на желтый — штраф! Трахнул скучавшую практикантшу — штраф! и еще скандал!
— Так ведь завистники, — сочувствует Лиля Сергеевна.
— Но и наши тоже хороши. Почему все это надо присылать ко мне ночью! Гонять старика… Мать их, человеколюбцы!
Однако самое интересное — минутой спустя. Он меня растрогал… Это правда… У меня шевельнулось сердце.
— Подожди, отец, — попросил он.
— А?
— Подожди. Не уходи… Лёльк, покорми его. Или с собой дай.
— Закусить? — спросила она.
— Да нет же. Солидно!.. Как поздний ужин.
Он еще и подбадривал слегка:
— Не жмись же, Лёльк. Дай… Дай как следует.
Лиля Сергеевна на миг застыла. Утомлена… А возможно, ее парализовал нечаянный глагол дай. Да еще дай как следует.
Тогда поддатый (тяжело двигающийся) Н. сам направился к холодильнику. Рослый, здоровенный мужчина сам склонился к белой пещере и вынимает оттуда еды. Много!.. Еще… И еще. Такие медлительные движения крупных его рук. Поешь, поешь, отец.
Он сам лепит мне три крепких бутерброда. С колбасой… С ветчиной… И с желтым, в овальных дырках, сыром. И стопка водки! Сыр он сооружает в два слоя, чтобы сытно и чтобы дырки не светились.
Он хочет, чтобы я поел не спеша. И чтобы напоследок горячего чаю — послаще! Послаще!.. В ночь человеку идти, не шутка.
Александр Кушнер
Мимо жимолости и сирени
Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор нашего журнала. Живет в Санкт-Петербурге.
СадЧерез сад с его кленами старыми,
Мимо жимолости и сирени
В одиночку идите и парами,
Дорогие, любимые тени.
Распушились листочки весенние,
Словно по Достоевскому, клейки.
Пусть один из вас сердцебиение
Переждет на садовой скамейке.
А другой, соблазнившись прохладою,
Пусть в аллею свернет боковую
И строку свою вспомнит крылатую
Про хмельную мечту молодую.
Отодвинуты беды и ужасы.
На виду у притихшей Вселенной
Перешагивайте через лужицы
С желтовато-коричневой пеной.
Знаю, знаю, куда вы торопитесь,
По какой заготовке домашней,
Соответственно списку и описи
Сладкопевца, глядящего с башни.
Мизантропы, провидцы, причудники,
Предсказавшие ночь мировую,
Увязался б за вами, да в спутники
Вам себя предложить не рискую.
Да и было бы странно донашивать
Баснословное ваше наследство
И печальные тайны выспрашивать,
Оттого что живу по соседству.
Да и сколько бы ни было кинуто
Жадных взоров в промчавшийся поезд,
То лишь ново, что в сторону сдвинуто
И живет, в новом веке по пояс.
Где богатства, где ваши сокровища?
Ни себя не жалея, ни близких,
Вы прекрасны, хоть вы и чудовища,
Преуспевшие в жертвах и риске.
Никаких полумер, осторожности,
Компромиссов и паллиативов!
Сочетанье противоположностей,
Прославленье безумств и порывов.
Вы пройдете — и вихрь поднимается —
Сор весенний, стручки и метелки.
Приотставшая тень озирается
На меня из-под шляпки и челки.
От Потемкинской прямо к Таврической
Через сад проходя, пробегая,
Увлекаете тягой лирической
И весной без конца и без края.
Евгению Рейну.
He люблю Переделкина: сколько писателей в ряд
Там живут за заборами! — стих заикается мой, —
Но осинник, ольшаник, боярышник не виноват,
Пастернаковской дачи блаженный сквозняк полевой.
Впрочем, поле застроят коттеджами; станет совсем
Грустно: смерть-землемерша с подрядчиком спилят кусты —
И ни кочек, ни ям, ни волшебных евангельских тем,
Улетят трясогузки, исчезнут, обидясь, кроты.
Я любил — и в Москву приезжал в прошлом веке: порой
Назначалось свиданье на улице где-нибудь мне,
Звезды были настроены против — и нехотя в строй
Становились, себе на уме, безразличны вполне
К нужной конфигурации, не поощряя мечту.
И однажды, когда не сдержать было сумрачных слез,
Друг Евгений сказал: «Александр, прекращай ерунду», —
И меня от любви в Переделкино на день увез.
И спасибо ему за решительность мягкую ту.
Здравствуй, здравствуй, осинник, ольшаник, лесной бурелом!
Что покатей холма, что еловой темней бахромы?
Мастер помощи скорой в заветный привел меня дом
И вдове его сына «Наталья, — сказал, — это мы».
Лет на двадцать бы раньше явиться сюда, поглядеть
На хозяина… Что ты! И в горле б застряли слова,
И смертельно в том возрасте я умудрялся бледнеть,
Безнадежно молчать. О, шаги моего божества!
Походили по комнатам солнечным, полупустым,
Посмотрели на стулья, на кресло, на письменный стол.
Женя шкаф отворил, шкаф вместительным был, платяным,
Кепку с полки достал и, безумец, ко мне подошел
И, насмешник, с размаха едва не надел на меня.
Я успел увернуться — а то бы рассказывал всем —
И глаза бы его пламенели, два черных огня!
Мономахова шапка, Ахиллов пылающий шлем!
Вот такая ловушка с его стороны, западня.
А хозяин с портрета смотрел мимо нас в никуда,
На пиру у Платона, в заоблачном мире идей…
Жизнь прошла. Подошли мы к черте. Роковая черта.
Тень заветная, может быть, нам улыбнется за ней…
Три стула на витрине
Приставлены к столу,
И лампочка в камине
Зарыта, как в золу,
В помятую пластмассу
И светится под ней,
Напоминая глазу
Пылание углей.
Еще одна витрина —
На ней стоит диван,
Огромный, как скотина:
Овца или баран,
И два широких кресла,
Расположившись там,
Принять готовы чресла
Хоть рубенсовских дам.
А на витрине третьей —
Двуспальная кровать.
Смутить нас не суметь ей,
А только напугать:
Такие выкрутасы
На спинках у нее,
Как будто контрабасы
Поют сквозь забытье.
Напротив магазина
Разбит убогий сквер.
Ворона-мнемозина
Глядит на интерьер,
Живет она лет двести,
Печалям нет конца:
Устроиться бы в кресле
И вывести птенца!
Живут на этом свете,
Всем бедам вопреки,
Герои — наши дети,
Герои — старики
И ночью над обрывом
Своих кошмаров спят
С терпеньем молчаливым
Ворон и воронят.
Раскинул тополь влажный
Свой пасмурный эдем.
Подарок этот страшный
Кто нам всучил, зачем?
Прости мне эту вспышку,
Спи мальчик, засыпай
И плюшевого мишку
Из рук не выпускай.
Поэзия всем торсом
Повернута к мирам
С дремучим звездным ворсом
И стужей пополам,
Она не понимает
И склонна презирать
Того, кто поднимает
На подиум кровать.
Не понимает или
Спасает свой мундир?
Те правы, кто обжили
Ужасный этот мир
С тоской его, уродством,
Подвохами в судьбе
И бедствовать с удобством
Позволили себе.
Смерти, помнится, не было в 49-м году.
Жданов, кажется, умер, но как-то случайно, досрочно.
Если смерть и была, то в каком-то последнем ряду,
Где никто не сидел; а в поэзии не было, точно.
Созидание — вот чем все заняты были. Леса
Молодые шумели. И вождь поседевший, но вечно
Жить собравшийся, в блеклые взгляд устремлял небеса.
Мы моложе его, значит, мы будем жить бесконечно.
У советской поэзии — не было в мире такой,
Не затронутой смертью и тленом, завидуй, Египет! —
Цели вечные были и радостный смысл под рукой,
Красный конус Кремля и китайский параллелепипед.
И еще через двадцать подточенных вольностью лет
Поэтесса одна, простодушна и жизнью помята,
Мне сказала, знакомясь со мной: вы хороший поэт,
Только, знаете, смерти, пожалуй, в стихах многовато.
Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять
Обе ветви — в одну. Для чего это нужно, не знаю.
Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать
Можно было: погоню? Проскочит — останемся с краю,
Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.
Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье
Для мечтателей тех, что желают остаться одни
И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?
Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,
Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.
Постоим под листвой — и душа встрепенется во мне,
Оживет, — с возвращеньем, причудница, эфемерида!
Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть,
Иногда вспоминаю счастливую эту развилку —
И как будто мне рок удается на миг обмануть —
И кленовый, березовый шум приливает к затылку.
Дом бы иметь большой — и пускай бы жил
В левом его крыле благодарный гость,
Ужинал бы он с нами, вино бы пил,
Шляпу у нас забывал бы на стуле, трость,
Нет чтобы вовремя вспомнить, — искал потом
Их в цветнике и беседке: «Она у вас?»
«Что у нас?» — «Шляпа». И та же беда — с зонтом.
Та же — с входными ключами — в который раз!
В левом крыле, между прочим, отдельный вход
Был бы, и мы, возвращая ему ключи,
«Вот, — говорили, — ключи твои, шляпа — вот,
Трость, ты оставил опять ее — получи».
Мы бы смеялись: зачем ему трость? Никто
С тростью сегодня не ходит, и шляпа — вздор.
Он говорил бы: «Рассчитан ваш дом на то,
Чтобы чудак был ваш гость или фантазер».
Мы у камина бы грелись, огонь в золе
Тлел, бронзовой шуровали бы кочергой.
Он бы однажды спросил: «А у вас в крыле
Правом никто не живет?» — и повел рукой
Слева направо. Сказали бы: «Что за бред!»
И посмотрели бы честно ему в глаза.
Он помолчал бы, помедлил: «Ну, нет так нет».
И за окном прогремела бы вдруг гроза.
Через неделю бы гость уезжал. Вдали
Скрылась машина, с аллеи свернув в поля.
В левое бы крыло мы к нему зашли,
Там записную бы книжку средь хрусталя
И безделушек нашли, полистали — в ней
Запись: «Четверг, двадцать пятое, пять часов
Ночи. В окне привиденье, луны бледней,
В правом крыле. Запер левое на засов».
Тут бы мы вспомнили, что и садясь в такси,
С нами простясь, мимо нас посмотрел — куда?
А на сидении заднем, поди спроси,
Что там белело: какая-то ерунда,
Смутное что-то, как если б тумана клок
В автомобиль, незаметно для нас, проник.
Возит его за собой он — и, видит бог,
Сам виноват, где бы ни жил — при нем двойник!
Возит с собой свои страхи. Мы ни при чем.
Свет зажигает, потом выключает свет.
Штору плотней закрывает, пожав плечом,
Фобиями удручен. А у нас их нет?
Память линяет, теряет черты в тепле,
Контуры тают, бледнеет былая боль.
Ночью не выйти ли в сад? Что у нас в крыле
Правом? Там мечется что-то в окне, как моль.
Незнакомец меня пригласил прийти
На боксерский турнир. Раза три звонил:
«Вам понравится. Кое-кто есть среди
Молодых. Вы увидите пробу сил.
Это очень престижное меж своих
И ответственное состязанье, счет,
Как по Шкловскому, гамбургский». Я притих
И на третий раз, дрогнув, сказал: «Идет».
Он заехал за мной на машине; лет
Сорока, — я решил, на него взглянув,
К переносице как бы сходил на нет
Нос и чем-то похож был на птичий клюв.
Он сказал еще раньше, когда звонил,
Что когда-то стихи сочинял, но спорт
Забирает все время, всю страсть, весь пыл,
В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд.
Но они его манят игрой теней,
Отсветами припрятанного огня,
А еще — как бы это сказать точней? —
Стойкой левостороннею у меня.
Что польстило мне, но согласиться с ним
Я не мог ни тогда, ни сейчас в душе:
Бокс есть бокс, и, другим божеством храним,
И смешон бы в трусах был я, неглиже…
В зале зрителей было немного, лишь
Те, кто боксом спасается и живет.
Одному говорил он: «Привет, малыш».
О другом было сказано: «пулемет».
А на ринге топтались, входили в клинч,
Я набрался словечек: нокдаун, хук,
Кто-то непробиваем был, как кирпич,
И невозмутим, но взрывался вдруг.
А в одном поединке такой накал,
Исступленность такая была и страсть,
Будто Бог в самом деле в тени стоял,
Не рискуя в свет прожекторов попасть.
И я понял, я понял, сейчас скажу,
Что я понял: что в каждом искусстве есть
Образец, выходящий за ту межу,
Ту черту, где смолкают хвала и лесть,
Отменяется зависть, стихает гул
Ободренья, и опытность лишена
Преимуществ, и слышно, как скрипнул стул,
Охнул тренер, — нездешняя тишина.
Чума