Илья Масодов - Небесная соль (сборник)
— Ну, — сказал Сергей Сергеевич. — Пописяешь?
— Я… — тихо сказала Мартова. — Я не могу.
— Ты можешь, Мартова. Наташа. Ты можешь. Ты ведь делаешь это по нескольку раз в день.
— С… Сергеевич… пожалуйста… — прошептала Мартова.
— Наташа, это же не больно. Представь себе, что ты дома, на своём унитазике, ну? Сидишь в туалете, дома, никто тебя не видит, ну, Наташенька, пись-пись…
Мартова дёрнулась, чтобы встать, но Сергей Сергеевич крепко схватил её за локоть.
— Ну немножко, Наташенька.
— Я не могу, — вывернула из себя девушка. Голос её стал хрипловатым.
— Ну немножко, Наташенька.
— Я не могу, — слова давались Мартовой трудно, будто её сильно тошнило. — Мне запретили.
— Кто? — затаив дыхание, спросил Сергей Сергеевич.
— Они. Они запретили. Они делают вот так, — Мартова раскрыла рот и всунула туда сжатую руку. — А мне так больно. Я не хочу. Я должна писять только когда с ними. Не на улице, не в гостях, только с ними. Так они сказали. Только тут, только с нами, иначе мы ревнуем, — Мартова снова заплакала, не в силах больше говорить.
— Ну-ну, Наташенька, ничего страшного, они и не узнают, они не заметят, ты немножко, совсем чуть-чуть, ты трусики приспусти, расправь платье, вытащи его из-под попы, и в стул, просто в стул, самую малость, оно и пахнуть не будет, они ничего не узнают. Ну давай, Наташенька, давай, ну давай, скоренько.
Мартова, плача, засунула руки под платье и поёрзала, спуская трусы.
— Ну давай, давай, Наташенька, — шептал Сергей Сергеевич, всё ещё держа её за локоть. — Ну Наташенька.
— Не получается, — горько всхлипнула Мартова.
— Получится, милая, немножко всегда получится, давай, постарайся.
— Вот, — испуганно шепнула студентка. — Вот. Это хватит?
Сергей Сергеевич наклонился и нежно принюхался.
— А ну-ка, встань.
Мартова встала, подтягивая трусы и отодвинув стул.
— Вот тут, — показала она на сиденье. — Мокро.
— Это не надо, — засуетился Сергей Сергеевич, — это мне не надо, ты юбочку подними. Покажи мне ноги.
Мартова приподняла двумя руками собравшийся в складки край платья. Сергей Сергеевич потрогал рукой ноги девушки, отыскав пальцами мокрые от мочи места.
— А что это мокрое? — лукаво спросил он всхлипывающую Мартову. — Ты что, описялась? Рот!
Мартова послушно открыла рот. Сергей Сергеевич встал и ловко всунул в него пальцы, сильно сдавив студентке язык.
— Сколько я раз тебе говорил, — сказал он незнакомым, поломано дребезжащим голосом. — Не смей это делать где попало. Не смей, не смей.
Мартова пронзительно заскулила от боли, схватив преподавателя за рукава.
— А ну не дёргайся, больнее будет! Смотри, ноги все мокрые. Опять описялась, поганка? Потерпеть не можешь? — Сергей Сергеевич глубже вдавил пальцы во влажную, мягкую плоть Мартовой, так что та даже со стоном согнула колени, а потом рывком выдернул пальцы из её рта. Мартова сразу закрыла рот рукой, другой вытирая лицо. Сергей Сергеевич взял ещё мокрыми от слюны пальцами ручку и поставил в бланк «отлично».
— Если ты ещё раз, — тихо произнёс он. — Где-нибудь это сделаешь, Мартова, мы тебе обратное действие произведём. Ясно?
Мартова кивнула, осторожно собирая свои письменные принадлежности.
— А раз ясно, так пошла вон! — рявкнул Сергей Сергеевич. — Вон! — и после того, как дверь затворилась, зло добавил: — Поганка.
Там
Там, в полумраке, у непроницаемой шторы, вертикальной линией открывающей узкое видение ночного пространства, неестественного, безжизненного света белых фонарей, под которым не дышат листья, не распускаются цветы, там, в полумраке, я прижал тебя к стене и взял рукой сзади за волосы, я поцеловал тебя в лицо, покрытое серой тенью тюлевых отметин, как будто пропаутиненной пылью, я поцеловал тебя в трепетную мягкость лица, ведь ты все время боишься, даже смеясь, я взял тебя сзади рукой за волосы, на ладони своей чувствуя теплую дыньку твоей головы, я сжал пальцы, потянув твои волосы, мой волшебный шелк, и ты сразу открыла рот, слабое, влажное дыхание коснулось меня, ты убрала руки за спину, о, я целую вечность мог бы стоять на коленях перед тобой, если бы лишь она была знакома тебе — вечность, но ты живешь в ином мире, потому взрослые и не понимают детей, дети приходят с других планет, дети — посланцы потустороннего, спящие в наших домах, у них совсем другие желания и страсти, то, от чего я схожу с ума — тебе безразлично, и все же, и все же когда-нибудь ты превратишься в маленького взрослого человека, самовлюбленного и жадного, ты превратишься в вещественное, ясный свет исчезнет из твоих глаз, растворится во влаге слез, ты захочешь обычного, того, чего хочется мне, ты заговоришь на моем языке, ты сможешь понять меня, сохранить мою тайну, но не жди тогда, не жди от меня любви, она навеки заточена под водами ночных небес, там, где ты сейчас, там, куда ты боишься войти, только стоишь на пороге, не зная даже, зачем пришла, вот я сжал пальцы, стягивая твои волосы, тончайшие нити, и ты раскрыла рот, ты дышишь на меня, потому что не можешь не дышать, смертельная жажда неведома тебе, ты покорно терпишь свое детство, бледные ночные фонари светят в лицо, ты убрала руки за спину, потому что ничего не можешь сделать, ты беззащитна, бесправна, тебя постоянно мучает страх, и ты так хочешь, так хочешь вырасти, чтобы самой открыть дверь м выйти на улицу, там будут ждать тебя повзрослевшие подруги, и теплый рассветный ветер ударит в лицо, всем, что есть счастливого на свете, Обещанием, и все вы пойдете в большой город, чтобы жить там до смерти, и каждый день будет вставать солнце в твоем окне, пока ты не поймешь, что этого нельзя изменить, пока не шепнешь ты солнцу: хватит, брось издеваться надо мной, и тогда я вернусь к тебе во сне, ты будешь лежать в кровати, я вернусь, подсуну руку тебе под голову, возьму твои волосы, уже не такие тонкие, как раньше, и ты откроешь рот, но не станешь дышать, потому что жажда смерти придет к тебе, и нельзя дышать, когда глотаешь, сколько я тебя учил, ты откроешь рот и сомкнешь веки, чтобы не видеть, так делают взрослые, дети не закрывают глаз, ты сомкнешь веки и опустишь руки вниз, чтобы не мешать, но что мне тогда в тебе, что убивать тебя, ведь ты уже давно будешь мертва, духи твои будут запахом смерти, и лак на ногтях — радужным признаком разложения, а бусы на шее, кольцо на безымянном пальце, заколка в голове — праздничными украшениями похорон, как венки, красивая и мертвая станешь ты лежать в гробу, но это уже другая история, ее я продолжу в другой раз, не стану никого утомлять, а сейчас я хочу прижаться ухом к твоей груди, чтобы услышать, как бьется сердце, этот тайный стук, неразгаданная пульсация жизни, что для тебя слова, ты не различаешь их, глупо каяться, прощения просить, зачем оно тебе, ты понимаешь только язык боли, язык слез, сладких конфет, разноцветных фломастеров, всему остальному ты подражаешь, чтобы поддерживать контакт, я прижму голову к твоей груди, к твоему животу, и ты залезешь мне босыми ногами на плечи, ты всегда делаешь так, ты повиснешь в ночном воздухе, между небом и твердью, не закрывая глаз, и это есть настоящее, то, что тебе действительно нравится, висеть в темноте, это и есть твоя жизнь, висеть в темноте, за вертикальной полосой фонарного света, не стоять, не лежать, не летать, висеть, неподвижно, тайно стуча сердцем, тихонько, так, чтобы никто не услышал, в шелесте ночной листвы, это и есть твоя жизнь, залитая вместо воздуха тем, чего я боюсь, в существовании чего не могу себе признаться, а ты ходишь там, по тягучим садовым лабиринтам моих кошмарных снов, ты видишь там то, что стоит за моей спиной, но шея моя превратилась в кусок дерева, чтобы я не обернулся, ты висишь в огромной зале, на твердой стене, в шелесте ночной листвы, как маленькое древнее божество, снова и снова начинающее жить, терпеливо доказывающее свое бессмертие.
Крематорий
Это было невыносимо.
Пустынное небо, целый день жара, асфальт побелел от выступившей на нем безвкусной соли, и пыльные тополя не вздрагивали листвой. От них не было тени, словно деревья умышленно не хотели делиться накопленной за ночь прохладой, воздух дрожал над раскаленной дорогой, обжигавшей ноги сквозь подошвы сандалий, сухая кора тополей была похожа на камень. Я стоял на стершемся разбитом шоссе, вокруг было поле, заросли степной травы с жесткими, колючими цветами, удушливый аромат нагретых шершавых цветов, ленивое стрекотание соломенных кузнечиков, жара высушила на людях пот, и они в полусне, не в силах пошевелиться продолжали терпеть пытку солнца, застыв по обочине. Я спросил у одного мужчины в темно-сером пиджаке, сколько это еще будет продолжаться, на какое время назначено, но он даже не посмотрел на меня, беззвучно прошевелив губами, я оглянулся на группу женщин, забредших почему-то в траву, среди них была мать покойницы, никто больше не плакал, да и как заплачешь, когда такой зной, не заплачешь, не крикнешь, горло пересохло, лицо у матери, как маска, рядом с ней женщина, держит за руку, кажется ее сестра.