Бахыт Кенжеев - Золото гоблинов
За пылающими столбами, за мириадами блистающих алым (из-за оптических искажений) светил мне тоже мерещится иная жизнь, к которой, увы, мы при жизни ли, после смерти ли имеем не больше касательства, чем какая-нибудь парамеция – к нашей.
Жаль, что в моей печали мне мало помогают эти мысли. Даже думая о галактиках, я чувствую, как мне не хватает Алексея. Он умел не только настраивать меня на высокий лад, но и легко сбивать с него острым словцом, блестящим парадоксом, за которым иной раз ровным счетом ничего не скрывалось. Мне тоже позволялось его поддразнивать. Конечно, я завидовал – не экзотерическим талантам, но умению по-свойски обращаться с высокими сферами нашей обреченной жизни, с усмешкой говорить вещи, которые настоящий верующий счел бы кощунством, а атеист – мракобесием. Иногда, впрочем, он бывал серьезен, и эти минуты я любил больше всего. И я уверен, что космические картинки вызвали бы у него что угодно – улыбку, восторг, завороженность,- но не ту меланхолию, которую поселяют они в моей бедной (читай, небогатой) душе.
А может быть, он вообще ничего не увидел бы в них. "Похоже на закатное облачное небо,- сказал бы он,- и что ты так носишься с этими картинками?"
И при этом, конечно же, лицемерил бы.
10
Алексей не был сверхчеловеком. Не раз и не два брался он уверять меня, возможно, смутно ощущая недостаток собственной убежденности, что бессмертие души не выдумка. Особенно после третьей или четвертой рюмки, точнее, стопки, слегка сходящегося на конус стаканчика дешевого хрусталя машинной огранки (подарок Кати Штерн извлекался из ящика письменного стола не всегда). Бог знает, куда в конце концов подевался этот стаканчик, привезенный в скудном багаже из Москвы, завернутый в мятые, пожелтевшие страницы "Правды". Недавно мне попалась на глаза журнальная статья о роли хрусталя в советской цивилизации – об очередях, записи, взятках, гордости владельцев и огорчении тех, кто не мог украсить свой дом этим тяжеловесным свинцовым стеклом, как бы воплощавшим в себе идею постоянства,- короче, почти о том же, что рассказывал мне Алексей, когда глаза его (левый чуть заметно косил) уже начинали покрываться поволокой, а в речи появлялась не то что сбивчивость – о, язык у него был прекрасно подвешен в любых обстоятельствах! – но некий сдвиг, вряд ли заметный непосвященному.
Я принадлежал к посвященным и с удовольствием поддевал собеседника, когда чувствовал, что голова его затуманивалась.
"Но как же вы себе это представляете, Алексей,- безжалостно говорил я,- в виде старика с бородой, Страшного Суда, весов? Ангелов, наконец?"
"В виде иного бытия,- говорил АТ словами, как бы заново услышанными мною в моем неумело пересказанном видении,- которое мы можем представить себе не более, чем слепой – цвета, а глухой – музыку. Ангелы есть, но облик их нам доступен лишь приблизительно, искаженно. Мы видим жизнь как бы сквозь запыленное стекло -помните апостола Павла?"
Его блуждающий взгляд начинающего алкоголика замедлялся. Возможно, в эти минуты он представлял себе двух ангелов с трубами, нарисованных над иконостасом в монреальском соборе Петра и Павла, в освященном и перестроенном здании, некогда купленном у небогатого еврейского прихода.
Чаще всего подобные беседы приходились на воскресенье, когда, бывало, мы встречались в соборе, а потом он иногда приглашал меня к себе, на улицу St-Famille. Неизменно опаздывая к началу службы, он тихо протискивался между дисциплинированными прихожанами в уголок, к базарной иконе Святой Софьи и ее дочерей, молчал, потупясь, затем ставил перед иконой восковую свечку (не самую дорогую, но и не самую дешевую из продававшихся), подходил к причастию, а затем безмолвно делал мне пригласительный жест на выход, пренебрегая чаем и пирожками, которыми кормили в подвале проголодавшихся православных. Прожив в Монреале уже года четыре, он не работал еще даже в "Канадском союзнике" и с юмором висельника уверял, что оправдывает свое существование, гуляя с ребенком и стирая ему пеленки (фигура речи, не более – при всей бедности семейства пеленки использовались одноразовые).
Спиртное я предусмотрительно покупал сам (тогда в Монреале не было ни одного винно-водочного магазина, работавшего по воскресеньям, а индейцы торговали только контрабандными сигаретами): иной раз "Финляндию", иной – только появившуюся
"Зубровку", с былинкой одноименной травы печально го желто-коричневого цвета. На Napoleon St-Remy мы перешли значительно позже. (Для описанного ниже первого знакомства, помнится, я разорился на "Столичную", но перед тем, как осушить бутылку за милую душу, АТ устроил мне порядочный выговор за "финансирование преступного режима".) Наши посиделки обыкновенно проходили вдвоем: через кухню двухкомнатной квартиры имелся выход на веранду – застекленные шесть-семь квадратных метров, которые АТ иногда называл непонятным мне тогда словом "лоджия", но чаще – кабинетом. Там сквозило, особенно в зимние месяцы, и, надо сказать, было не слишком уютно. У окна стоял обогреватель, тяжеловесная, наполненная машинным маслом конструкция, выкрашенная в цвет свежей грязи; некогда ядовито-зеленые обрезки ковра, устилавшие пол, потемнели от сырости; с письменного стола облезал лак, обнажая прозаическую крашеную сосну. Надо ли добавлять, что вся обстановка приобреталась в Армии спасения или подбиралась на свалке. Впрочем, над раскладным диваном в крупных черно-алых цветах (на котором АТ ночевал, когда ссорился с женою) висела на гвоздике, вбитом в дощатую стену, весьма недешевая лакированная лира. Когда я резонно указывал самолюбивому АТ на то, что в такой среде он не может рассчитывать не только на вдохновение, но и на обыкновенное хорошее настроение, он взрывался. "Не вещи влияют на душу,- изрекал он сдавленным голосом,- а, наоборот, душа человека выражает себя в окружающих его вещах". "Остроумно,-соглашался я,- но в вашем случае, Алексей, не имеем ли мы дела с заурядным мазохизмом? Откройте отдел объявлений в субботней газете, включите шестой канал телевидения, там сколько угодно подержанной, но вполне приличной мебели даже для семей с ограниченными средствами". "А вы, Анри,- огрызался он,- все-таки бухгалтер и навеки останетесь бухгалтером".
Рассердиться я не успевал: из жилых комнат раздавался либо детский плач, либо озабоченный голос Жозефины, АТ, извиняясь, уходил, а к его возвращению на столе уже стояли наполненные стопки и разговор сам собой переходил на другую тему.
11
С заоблачных высот искусства, вероятно, не видны различия между бухгалтером и экономистом с университетским образованием. (Бедный АТ не подозревал, что и бухгалтеру высшей квалификации нужно учиться четыре года.)
Правда, получив довольно бесполезную, в смысле поисков работы, степень бакалавра экономики, я испугался и продолжил обучение по модной тогда специальности деловой администрации. Возможно, стоило учиться дальше, чтобы в конце концов спланировать в сытую и сравнительно бесхлопотную университетскую жизнь, которая до сих пор привлекает меня, как любого человека с природной склонностью к лени, во-первых, и к вещам неосязаемым, во-вторых. Разве умничать перед молодежью или убивать время на заседании комиссии по установке новых кофеварок в студенческой столовой не существенно приятнее, чем продавать пылесосы домохозяйкам (к чему, увы, сводится в наш век большинство видов работы в развитых странах)? Однако академические мои способности далеко не блестящи; умеренная усидчивость не заменяла мне той интуиции, благодаря которой иные мои сокурсники на лету схватывали идеи самые замысловатые. Кроме того, получив (предположим) докторскую степень, я, возможно, был бы вынужден покинуть свой обожаемый Монреаль ради должности зауряд-доцента в каком-нибудь захолустном колледже. Но я далек от того, чтобы жаловаться: безработица мне не грозит, работал я не совсем по специальности, однако много путешествовал, постоянно радуясь тому, что в свое время пошел наперекор отцу и матери, хлебнул воздуха России в самые занятные, пожалуй, времена ее истории.
Мы чудом приехали в Канаду в начале семидесятых, когда мне едва исполнилось четырнадцать, по вызову моего бездетного дяди, перемещенного лица сороковых годов, вскоре отошедшего в лучший мир и оставившего нам практически полностью оплаченный домик в Сноудоне. Родителям было под сорок; еще добрых лет десять они сохраняли свой московский подход к жизни, и, когда перед окончанием колледжа шли разговоры о моем будущем, мать (советский бухгалтер, а ныне умеренно удачливый маклер по продаже недвижимости) твердила о "чем-нибудь гуманитарном", а отец – о мифическом компьютерном программировании, вероятно, услышав о нем от коллег-механиков в авторемонтной мастерской. Впрочем, вряд ли: и на английском, и на французском он в те годы говорил еще слишком скверно, да и коллеги интересовались скорее пивом и бейсболом, нежели вычислительными машинами. Вероятно, он прочел о них в тощей эмигрантской газете, с порядочным опозданием приходившей из Нью-Йорка каждую неделю пачками по шесть номеров. До появления первых домашних компьютеров (которые на нынешнем новоязе почему-то называются персональными, напоминая об окладах и автомобилях сталинских времен) оставалось еще несколько лет. Однако многих, включая и моего старика, завораживала сама идея компьютера, и в слове этом для них, вероятно, звучало нечто мистическое. (Сейчас, отлаживая очередную "персоналку", отец, полагаю, испытывает к ней не больше почтения, чем ветеринар к лошади.)