Меир Шалев - В доме своем в пустыне
Прямо под ними расстилался небольшой жилой квартал с красными черепичными крышами, а слева шумел автобусный гараж. Механики уже заводили двигатели «шоссонов»[17], чтобы прогнать их вхолостую для разогрева, и отвратительный запах застывшего машинного масла поднимался в воздух, отравляя утреннюю чистоту.
Первые крики петухов выпорхнули из долины Лифты, пожелтив и зарумянив восток. Воздух уже слегка прогрелся, тяжелые испарения просыпающегося города уже прослоили его своим зловонием, и откуда-то издалека вдруг донесся страшный крик ребенка.
— Что это? — испугался Отец.
— Это оттуда, — показала Мать на большое здание. — Из сиротского дома.
Распахивались окна. Спальни выблевывали наружу прокисшее зловоние. Напротив того места, где они сидели, вилась, поднимаясь по каменистому, изрезанному белесыми тропками склону, короткая, узкая, неказистая улочка, ведущая к большому, одиноко стоящему зданию, окруженному пламенными язычками кипарисов, колючими силуэтами пальм и каменной стеной с протянутой вдоль ее хребта ржавой проволокой. То был «Воспитательный дом для слепых детей Израиля», рядом с которым мне предстояло в будущем расти и со слепыми детьми которого мне предстояло в будущем играть. А дальше, за этим домом, улочка превращалась в пыльную грунтовую дорогу, которая все поднималась, и поднималась, и поднималась, и никто не знал ее конца — то ли она просто пропадала из виду, то ли тонула в выцветшей завесе далеких небес, среди туманно обозначенных намеков на голубоватые горы.
Годом позже, когда квартал был построен и мы уже жили там — мне было несколько месяцев, ты еще не родилась, Отец и Дядя Элиэзер еще были живы, Дядя Эдуард уже погиб, но Рыжая Тетя еще не жила с нами, — Мать писала по ночам иллюстрированные письма своей матери и Черной Тете. «Здесь я живу, — писала она. — Это Дом слепых. А это Дом сумасшедших. А это Дом сирот». И рисовала им все эти дома и нашу улочку, которая из былого царского пути[18] превратилась в тогдашнюю грунтовую дорогу, а сегодня из грунтовой дороги тех времен превратилась в большую городскую улицу.
«Это Иерусалим, — писала она. — Город сирот, и слепых, и сумасшедших». И рисовала стертые временем следы царей, и коней, и земледельцев, и ослов, и полководцев, что шагали, каждый в свой черед, по этой дороге, и рядом с каждой такой картинкой писала объяснения и чертила стрелки, очень похожие на те, что в старых детских альбомчиках Нахума Гутмана[19] с их голубенькими обложками издательства «Давар для детей»[20]. Они до сих пор стоят на полке под окном «комнаты-со-светом», и Мать, как многие в те времена, знала эти рисунки на память.
— Она присылала мне замечательные письма, — сказала Черная Тетя, складывая их обратно в матерчатый мешочек. — Тогда она меня еще любила, а не ненавидела, как сейчас.
— Она тебя не ненавидит, — сказал я. — Она просто иногда сердится на тебя, потому что ты их позоришь.
— Чем же это я их позорю?
— Ну, всеми этими твоими делами с мужчинами.
— Ты ничего не понимаешь, Рафаэль. Может, благодаря нам ты в конце концов поймешь что-то о других женщинах, но нас самих ты не понимаешь и не поймешь никогда. Даже когда вырастешь.
Черная Тетя оказалась права и, как всякий, кто прав и верит в свою правоту, оказалась не права одновременно: я рос наилучшим образом, каким может расти мужчина, и повзрослел, и состарился, и до сих пор не понимаю их — а также «чего-то» о других женщинах тоже.
ЗА ДОМОМ СЛЕПЫХ ТЯНУЛСЯ ПАРКЗа Домом слепых тянулся парк, и с высоты своего наблюдательного пункта Мать увидела вдали женщину, которая неторопливо шла по усыпанной гравием парковой дорожке.
У Матери вдруг участилось дыхание. Она видела, как женщина подошла к маленькой зеленой чаше декоративного бассейна, что выглядывал из гущи парка, точно глаз, обрамленный ресницами птичьих гнезд и плакучих ив, и остановилась на его краю. Отсюда, издалека, она казалась очень высокой и прямой, но с такого расстояния Мать не могла различить, зрячая она или слепая, и какая-то необъяснимая дрожь вдруг прошла по ее телу.
Крики: «Подъем! Подъем!» — раздались над Домом слепых. Высокая женщина повернулась и направилась обратно к зданию, а тем временем по грунтовой дороге задребезжали, постанывая под тяжестью кирпичей, гравия и железной арматуры, небольшие серые грузовички, уже заступившие, с чисто человеческой прилежностью, на свою трудовую вахту, раздались первые возгласы строителей, и совсем близко и четко, несмотря на расстояние, послышались звуки заступов и скребков, царапающих по стенкам опалубки.
— Жаль, что наш квартал не строят из иерусалимского камня, — сказал Наш Давид.
— Ты со своим камнем! — улыбнулась она.
«Твоего Отца очень волновал иерусалимский камень, Рафаэль, — может, потому, что он вырос в песках Тель-Авива».
Она, выросшая среди базальтов Иорданской долины и построенных из них маленьких серых домов мошавы, говорила ему, что ей надоели дома из камня, особенно иерусалимские, чересчур высоко занесшиеся над своими жильцами. Порой я нахожу исписанные ею листочки, которые она спрятала в книгах, отданных мне на дочитывание, — разные мысли, пришедшие ей в голову и сохраненные для покойного мужа и беспокойного сына. «Из-за этого древнего иерусалимского камня, — было написано на одном из них, — в нашем городе нет ни единого по-настоящему нового дома. Каждый дом здесь становится старым еще раньше, чем его достраивают».
— Видишь, Давид, — она с наслаждением втянула прохладный запах свежей известки и штукатурки, который донес до них ветер, — только блочный дом может быть совсем новым. Уродливым, бизабразным, но новым. Понюхай, как хорошо. Видишь, этот запах долетает даже досюда. Здесь всё будет новым, — объявила она. — И я посажу здесь миндальное дерево, и Санта-Розу, и два граната я тоже посажу, сладкий и кислый, а Реувен привезет мне пару мешков черной земли из мошавы, и я посею зеленый лук и фиалки, а еще я буду выращивать львиный зев, и острый перец, и петрушку, и помидоры.
— Всё я, да я, да я, — улыбнулся Отец. — Так много планов и так много «я»!
Мать рассмеялась и уже собралась было что-то ему ответить, но тут рядом с ними вдруг заскрежетали маленькие железные ворота, в каменной стене здания «Эзрат нашим» открылась ржавая дыра, и оттуда выскочил похожий на обезьяну тощий, босой человек и, быстро перебирая ногами, побежал по пыльной дороге, ведущей на запад.
Вдоль всей дороги высились груды щебня и гравия. Человек миновал первый поворот, присел и спрятался за одной из них.
— Что он делает? — спросила Мать.
— Хочет убежать. Сейчас они пойдут его искать и поймают, — сказал Отец. — Идем лучше отсюда.
Но Мать смотрела на безумца с заинтересованной улыбкой, потому что ей показалось, что он словно спрыгнул со страниц какой-то из прочитанных ею книг. Он непрестанно хихикал, как шакал, его удлиненное, скрюченное тело тряслось от сдавленного смеха, грязный затылок так и просился, чтоб его почесали, а побагровевшие глаза подмигивали, умоляя не выдавать, где он спрятался.
«Может, стоит войти и сказать, что он здесь?» — подумал вслух Отец. Но тут из двери выбежали двое санитаров в развевающихся халатах и бросились вдогонку за беглецом. Не заметив его за грудой щебня, они проскочили мимо и, тяжело топая, побежали дальше.
Когда преследователи скрылись за гребнем холма, сумасшедший выбрался из укрытия, похлопал по своим отрепьям, выбивая набравшуюся в них пыль, и в медленном, торжественном победном танце направился обратно к воротам, отвешивая поклоны и помахивая руками своим друзьям, которые висели на решетках больничных окон, вопя от восторга.
— Приветствую вас, мадам, — сказал он, проходя мимо Матери, потом обошел ее вокруг и улыбнулся. — Вы тоже здесь? — Но тут глаза его внезапно сузились, как два лезвия, и он пристально уставился на ее живот. — Поздравляю вас, мадам, да родится у вас сынок, в добрый час.
Дрожь пробежала по ee телу. Она вдруг поняла, что забеременела, что в это самое утро, два часа назад, зачала ребенка, и у нее подкосились колени.
— Сгинь! — крикнул Отец, выпрямился во весь свой маленький рост и угрожающе занес руку.
Но безумец склонился перед ним в издевательском поклоне, как склоняются высокие слуги перед коротышкой-хозяином, вильнул задом и насмешливо пропел:
Поздравляю вас, мамаша,
И сыночку исполать,
А моя кликуха Сима,
И мне надо поспешать.
Он низко поклонился, отпрыгнул и мигом исчез за ржавой железной дверью Дома сумасшедших, и с ними остались только его раздражающие слова, кружившие в воздухе черными точками, точно те черные вороны пустыни, когда они парят по ветру среди каменистых склонов и над вершинами одиноких скал.