Аугусто Бастос - Сын человеческий
— Как же это случилось, таита [9] Макарио? — набравшись смелости, полюбопытствовал я.
— В тот вечер, — пергаментные веки Макарио дрогнули, — в тот вечер я увидел золотую унцию на столе у карай гуасу. Повелитель в первый раз вышел погулять после болезни. Я не устоял перед соблазном. Схватил монету. Ладонь моя сразу же почернела, запахло горелым мясом: карай гуасу нарочно раскалил монету на жаровне. Я отшвырнул унцию в сторону и бросился бежать. Вернувшись с прогулки, карай гуасу распорядился меня позвать и велел показать руку. Ожоги на ней говорили и о моей вине, и о понесенном наказании. Но повелитель приказал моему отцу дать мне пятьдесят розог в его присутствии. Отец мой, покорно взяв гуайявовый прут, вымоченный в соленой воде и уксусе, принялся бить меня, отсчитывая удары. Я долго терпел и не плакал, потом, в полуобморочном состоянии, поднял глаза на отца и увидел на его побелевшем лице выражение такой боли, которая не уступала моей. Я был его самым любимым сыном. Спустя некоторое время отец дал пинка Султану, собаке, которую карай гуасу обожал. Повелитель приказал схватить отца и отдать в руки тюремного палача, и тот тем же самым гуайявовым прутом всыпал ему сто ударов. Отец, казалось, совсем обезумел. Через несколько дней он повздорил с надзирателем. Говорят, тот первым взъелся на отца. Тогда карай гуасу велел казнить моего отца вместе с заговорщиками, сидевшими в тюрьме. Он любил его, как родного сына, но не хотел простить измены. А отец не был изменником. Он умер по моей вине: все его несчастья начались с кражи проклятой унции, с черной язвы на моей ладони. Всех нас, двенадцать сыновей Пилара, сослали в самые глухие уголки страны. Я пришел сюда и остался тут жить вместе со своей сестрой Марией Канделарией, матерью Гаспара, того, что потом стал музыкантом и мастером музыкальных инструментов.
В тот вечер мы узнали, что Макарио Франсиа приходится Гаспару дядей. Но о своем племяннике старик больше не проронил ни слова,
— А ну-ка, покажите свои ладони? — неожиданно сказал он.
Мы с силой сжали тонкие пальцы в кулачки, хотя старик ничего не видел. Он протянул правую руку. Она была почти прозрачной. Между складками морщинистой кожи чернел глубокий шрам.
— Смотрите, чтоб такое не случилось и с вами! Я всю жизнь расплачиваюсь за это. А пожил я немало.
Он завораживал нас своими рассказами.
— Незадолго до Великой войны [10] я отправился к большому доктору в Санта-Ану за снадобьями. Моя сестра очень сильно заболела. В крови у нее хворь поселилась. Только я напрасно проездил. Вот раньше, за двадцать лет до того, ездил я с отцом к доктору, и мы достали лекарство для карай гуасу. А тут не повезло. Французишка тоже хворал. Так мне сказали. Три дня ждал я у его дома, думал, выздоровеет. Ночью его выносили на галерею в кресле. Мы видели, как он спит при свете луны, белый, спокойный, толстый. В последний вечер какой-то пьяница ходил взад-вперед перед больным и все здоровался с ним. Пьяный сердился и кричал громче и громче: «Добрый вечер, господин Бонплан! Слава пречистой деве Марии, господин Бонплан!» А под конец просто обругал его. Но большой белый доктор продолжал спать и даже не шелохнулся. Пьяный не стерпел такого презрения, выхватил нож, ворвался на галерею и заколол доктора. Я бросился на него и отнял нож. Собралось много народу. Тогда нам сказали, что большой доктор уже три дня, как умер. Пьяница пырнул ножом набальзамированный труп, который на ночь выносили проветривать. А по мне, так доктор умер второй раз… Когда я вернулся в Итапе, сестра моя, Мария Канделария, уже поправилась. Чтобы она совсем выздоровела, я положил ей под подушку нож того пьяницы, который пырнул труп большого доктора.
Многие из нас не верили старику. Особенно близнецы Гойбуру: Педро был насмешник, а Висенте — сорвиголова. В общем, два сапога пара. Они здорово подтрунивали над старым вольноотпущенником повелителя.
Однажды Макарио привел нас к себе в ранчо. Он долго копошился в пустой пристройке, потом достал узелок. Развязал его. В нем лежал мешочек из игуановой кожи, полный гипсовых черепков. Макарио вытащил оттуда какой-то предмет. На темной ладони задрожала золотая пряжка.
— Вот, — начал он и не смог договорить.
Догадаться было нетрудно.
Мы сосредоточенно рассматривали пряжку. Аэролит, упавший в пустыне. Перед глазами сразу же появились лакированные туфли, белые чулки и худощавая, затянутая в голубой сюртук фигура, высокая, как дерево, которое молния обожгла, но не могла свалить.
Грянула Великая война и разорила страну от края до края. В те годы Макарио Франсиа был уже совсем взрослым.
Он рассказывал, что вплоть до битвы при Умайта, под стенами Куадрилатеро[11], он сражался в доблестных войсках знаменитого лейтенанта Ньяндуй [12]. Макарио был ранен и попал в плен к союзникам в Ломас-Валентинас, но потом бежал и снова явился в ставку маршала Лопеса [13].
— Сама мадама [14] вылечила мне плечо, — гордо заявлял Макарио.
Он имел в виду то плечо, которое у него было ниже другого, словно оно опустилось под бременем славы и кошмаров тех далеких лет.
Макарио прошел всю войну и до конца изведал ужасы бойни, длившейся пять лет, пока на холме Серpo-Kopá не пал последний отряд Лопеса. Макарио уцелел чудом, воскрес из мертвых, будто святой Лазарь.
Ему удалось сохранить только эту золотую пряжку. Да еще тяжкий бесценный груз расплывчатых воспоминании.
О своем прокаженном племяннике он никогда не говорил. Намеренно, разумеется, как и остальные. Лишь вскользь намекал, что был такой.
У его сестры, во время бегства от захватчиков, родился сын Гаспар — вот и все, что он объяснял, когда мы очень приставали к нему с расспросами.
Впрочем, историю Гаспара знал еще один человек в Итапе — Мария Роса, торговка лепешками, которая жила на холме Каровени. Но она тоже молчала. А если и говорила, никто не обращал внимания, потому что она была помешанная. Она произносила бессвязные фразы, к тому же на древнем гуарани, так что совсем ничего нельзя было понять. И еще она повторяла замысловатый напев «Гимна павшим гуарани».
Впервые Макарио завел речь о своем племяннике Гаспаре Море, когда вдруг занемог и был уже на краю могилы. Только когда от старика остались кожа да кости, он стал рассказывать историю, которую до тех пор держал в секрете. Макарио не расставался с этими воспоминаниями. Конечно, они были свежее остальных, но, в сущности, впитали в себя все другие, потому что рассказ вел он с незапамятного времени, смутного и жуткого, как страшный сон.
3— Случилось это в тот год, когда комета чуть не подмела землю огненным хвостом.
Так он обыкновенно начинал. Комету Макарио называл yvaga ratá — непереводимое выражение, которое примерно значит: небесный огонь. Старик что-то бормотал о гибели вселенной, — утверждение это содержится в космогонии гуарани.
Я и по сей день помню чудовищную комету Галлея, и как мне, пятилетнему мальчику, было страшно, и как глубоко меня потрясло грозное появление этой змеи-собаки, которая намеревалась поглотить мир. Все это я сам помню, но рассказ Макарио переносил меня в более далекое прошлое.
Комета занимала старика только в связи с историей его прокаженного племянника. Всякий раз Макарио рассказывал эту историю немного иначе. Путал факты, изменял имена, неточно называл время и место действия, как, возможно, это делаю сейчас я. Правда, я еще более неточен, чем выживший из ума старик, который, по крайней мере, был искренен.
Макарио умолкал и замыкался в себе, стоило какой-нибудь женщине затесаться в ряды его слушателей. Он никогда не говорил о Гаспаре в присутствии женщин, а почему — кто его знает. Дряхлый, немощный, он все же немедленно их замечал и погружался а угрюмое молчание. Если он сидел в это время у костра, то сплевывал на пылающие головни, и долго мы ничего не слышали, кроме шипения слюны, а над огнем поднимались желтые облачка пара. Непрошеной гостье поневоле приходилось уйти.
Макарио снова принимался рассказывать о появлении кометы.
Так было и в тот вечер. На тропинке послышалось легкое шарканье удаляющихся женских ног. Макарио поплевал на угли, слюна в очередной раз прошипела, и вновь зазвучал его спокойный надтреснутый голос:
— Он укрылся в урочище и стал там ждать смерти. — Старик помолчал, потом добавил: — А до этого у него появился сын.
— Какой сын, таита? — спросил кто-то.
Старик не ответил, понурился и тяжело вздохнул.
Все мы знали, что у Гаспара Моры не было сыновей. Старик, казалось, раскаивался в своей болтливости, стыдился своей несдержанности.
Он продолжал рассказ, стараясь заставить слушателей забыть его необдуманные слова, и вернулся к тем временам, когда Гаспар еще был здоров и жил в деревне. Вместо уродливой маски, в которую болезнь превратила лицо Гаспара Моры, перед нами вставало смуглое, чистое, худощавое лицо с кроткими светло-зелеными глазами, каким оно, наверно, было в молодости.