Леонид Корнюшин - Полынь
— Вы хорошая пара.
Они выпили по три стакана чаю и съели по два вкусных бутерброда с колбасой.
— Потом будем ужинать, когда вернется муж.
Ирина включила патефон, потекла музыка, просто немыслимая еще час назад, когда карабкались под порывистым, злобным ветром на гору, — вальс «Дунайские волны».
Ирина поставила стул, села на него, положив подбородок на спинку, и, проводя мизинцем по вспухшим губам, часто мигала и смотрела на них рассеянно.
Пластинка захрипела. Ирина, вздохнув, сменила ее — поставила модный в то время танец, кивнула им:
— Давайте снова чай пить, ребята.
А Иван вдруг выпалил:
— Знаешь, мы не муж и жена. И ребенок тоже не наш.
— Странно… Чей же?
— Ребенка я нашел. Около эшелона, — сказал спокойно Иван. — И вообще была война. Для меня, по крайней мере. Другие еще воюют. И вернутся-то не все.
Ирина мигала, ничего не понимая.
XIРаздался звонок. Ирина открыла дверь, вошел мужчина лет сорока семи, среднего роста, плотный, в сером пальто, в меховой шапке-ушанке и с пристальными, редко мигающими глазами.
Он по-хозяйски снял пальто, повесил на вешалку. На нем были защитного цвета китель и погоны полковника госбезопасности, синие брюки-галифе, хромовые сапоги. Пригладив руками высоко подстриженный бобрик, он вопросительно взглянул на Ирину.
— Знакомься, Борис, — сказала она. — Приехал мой двоюродный брат Иван. Ты знаешь ведь.
— Я знаю, — произнес Стерняков.
Вежливо поздоровались за руку. Стерняков сразу же прошел в дверь справа, в свой кабинет. Поставив кастрюлю на керосинку в кухне, Ирина скрылась за той же дверью. В ее движениях появилась суетливость.
В патефонном ящике, забытая, хрипло терлась без звуков пластинка. Иван снял иглу и закрыл ящик.
Ирина, выйдя из кабинета мужа, несколько рассеянно посмотрела в окно, поправила волосы, вздохнула и ушла в кухню. Минут через двадцать стол был накрыт, появилась бутылка водки. Стерняков, облаченный в старенькую пижаму и тем самым весь измененный и похожий на усталого учителя, потер кончики пальцев и, неясно, осторожно улыбаясь, рассказал случай, как в сорок первом, летом, за ним в поле гонялся «мессершмитт». Он умел живо и образно рассказывать и то и дело, сидя за столом и ожидая, пока Ирина разливала по тарелкам хорошо пахнущий борщ, хлопал Ивана по коленке.
Прежнее чувство недоверия и неприязни к этому человеку, мгновенно возникшее, как только он вошел в квартиру, в душе Ивана вытеснилось чувством всеобщей радости и доброты, воцарившейся за столом. Их объединяло всех в этот момент одно чувство людей, переживших большую беду, и ожидание новой, послевоенной хорошей жизни.
— Ты по ранению демобилизован? — спросил Стерняков и дольше, чем нужно, посмотрел на Ивана.
Ивана смущал напряженный холодный взгляд его, он чувствовал, что человек этот знал о нем больше, чем он сам о себе.
— Да, три месяца в госпитале валялся, — сказал Иван, продолжая находиться в том же состоянии радостной взволнованности.
— Ну, вояки, давайте выпьем за мирную жизнь, — сказала Ирина, когда муж разлил по рюмкам водку.
— Выпить нужно, — и Стерняков подмигнул Шуре: будь, мол, как дома.
В тот момент, когда они выпили — одна Шура лишь пригубила свою рюмку, — заплакал ребенок.
Ирина сходила в другую комнату и принесла кусок мягкой байки для пеленок.
Шура раскрутила мальчишку, перепеленала и, смущенная — так ли сделала? — присела к столу.
— Где вы его нашли? — спросил Стерняков, что-то обдумывая.
— На маленьком разъезде, в Белоруссии, — сказал Иван.
— Заявлял куда-нибудь?
— Нет. А кому? Сейчас ведь всем плохо.
Стерняков закряхтел и прищурился, всматриваясь в окно: был виден кусок фиолетового неба, обсыпанного звездами, и узенькая полоска луны.
— Трудно, верно. В городе нет помещений для детприемников. Но что-либо сообразим — я завтра позвоню куда нужно, — сказал он и, подойдя к малышу, лежавшему с закрытыми глазками на диване, посмотрел на него, покачал головой, сел на прежнее место так, что жалобно скрипнул стул. — Детей надо растить. Тут ничего не попишешь. В Германии сейчас жарко?
— Еще бы! — произнес Иван.
— Немцы нас будут помнить. Пора им кое-чему научиться.
Ирина встала и, смутно улыбаясь, позвала в кухню Шуру. Стерняков посмотрел им вслед и сказал:
— Пойдем-ка ко мне, солдат.
В кабинете размеренно стучал будильник. Это была просторная квадратная комната с массивным столом, кожаным диваном в углу и тяжелым каменным бюстом Сталина около окна — на бюст падал свет от настольной лампы, и слегка колыхавшаяся штора создавала движение теней, неясно пробегавших по куску стены, загороженной огромной картой военных действий. Стерняков кивнул Ивану садиться в потертое черное кресло около стола, а сам взял одну из трех лежащих на бумагах трубок, пососал ее, пустую, и, вынув изо рта, постучал ею по ребру ладони.
— Девушку давно знаешь?
— Несколько дней назад встретились в вагоне.
— Думаешь жениться? Симпатичная она.
— Может быть.
Стерняков снова стукнул по ладони трубкой, открыл жестяную коробочку, засыпал табак, чиркнув спичкой, внимательно посмотрел на огонек и задул его.
— Хочешь у нас остаться?
— Если, конечно, не возражаете. Пока подыщу работу и что-либо устрою с жильем.
— Ну какой разговор. Неделю, месяц ты пожить можешь. У тебя есть специальность?
— Нет. Меня призвали восемнадцати лет. А на фронте я был в пехоте.
— Ничего, дорогой, подучишься. Вот с жильем в городе дело дрянь.
Наступила пауза. Стерняков окутался желтым табачным дымом и спросил осторожным голосом:
— Ты, кажется, в плену был? Что-то Ирина говорила…
— Был.
— Где тебя взяли?
— Под Смоленском. Здесь недалеко, у Красного.
— Красное, Красное… Разве там туго было?
— Очень.
— Видимо, в августе сорок первого?
— В августе, да. Я чисел не помню.
— А потом этапы, концлагерь? — И, не дав ответить, вздохнул, заговорил о стойкости русского человека, вспомнил историю — 1812 год, суворовские походы, продекламировал:
Скажи-ка, дядя, ведь не даром…
А глаз был остер, зорок — не история тлела в нем. И спросил, как бы между прочим:
— После лагерей ты в штрафной попал?
— Зачем? В обычную часть.
Удовлетворенный ответом, Стерняков подошел к Ивану и стиснул своей сильной рукой узкое упругое плечо сержанта, подмигнул:
— Выстоял? На то, брат, мы русаки. Мы везде удержимся. Спать, пожалуй, пора. Завтра я что-нибудь похлопочу… Между прочим, в плену тебе ничего не предлагали? Я это спрашиваю, дорогой мой, по-дружески, ты ни о чем не думай — мы родственники.
— Нет, не предлагали.
— Ничего? Разве они не вели агитработу с нашими военнопленными?
— Может, и вели; но я не знаю. Я в лагере был всего три недели и бежал.
Глаза Стернякова не мигая, пронзительно смотрели ему в глубину зрачков; Иван спокойно выдержал его взгляд.
— Бежал один?
— Вдвоем. Товарищ погиб, а я добрался.
— Так, завтра я что-нибудь, может быть, устрою с ребенком, но заранее не обещаю.
— Спасибо, — Ивану было неловко стоять и чувствовать, как щупает его плечо, пробует, изучая силу мускулов, эта тяжелая, сильная рука.
Утром, когда он проснулся и встал с матраца, положенного на пол (Шура с ребенком спала рядом на диване), он услышал осторожный, тихий шорох слов, доносящийся из-за неплотно прикрытой двери. Он подошел и в щель увидел склоненную ершистую голову Стернякова: он что-то тихо говорил Ирине.
Несмотря на то, что Иван не издал ни единого звука, голос умолк, и Стерняков оглянулся на дверь.
За завтраком опять было, как вечером, по-семейному, вежливо и ласково, но Иван продолжал непрестанно испытывать его изучающую и давящую руку…
Ирина хлопотала, Стерняков приветливо улыбался, трепал по щечкам малыша. А Иван неторопливо и неуклюже вдруг начал надевать свою шинель.
Шура, быстренько сообразив, тоже схватилась за свое пальто.
Ирина искренне расстроилась, удивилась и всплакнула, уговаривая их остаться. Стерняков укладывал им в мешок еду, также удивляясь этой поспешности молодых гостей.
— Если что, возвращайтесь, — сказал он. — Мы, знаете, по-родственному, по-простецки, как свои люди. Людей надо любить, да, надо, надо любить!
— Ваня, сумасшедший, куда же ты? — спросила Ирина.
— Забыл… меня друг звал… он в Ярцеве.
Их ласково проводили до парадного; они вышли на улицу, под порывы ветра и мятущегося мокрого снега.
На улице Шура спросила:
— Погостевали и надо совесть знать?
— А ты как думала, — невесело усмехнулся Иван.
XIIМежду тем требовалось думать: куда идти? Было по-прежнему ветрено, холодно, тоскливо и безлюдно. Иван, прижав ребенка к шинели, огляделся. Появилось бледное солнце, желтый свет его облил разрушенный город, было жутко в нем. В небе густо шли тучи, низко, едва не цепляясь краями за купол собора.