Юли Цее - Орлы и ангелы
4
МОТЫЛЬКИ
Оранжевый свет с заправки озаряет длинную впадину вроде рва. Я стою облокотившись о витые перила какого-то мостика. Внизу проходит теплопровод, его трубы похожи на двух жирных змей, прижавшихся друг к дружке в сорной траве посреди строительного мусора. Свинцово-серые, трубы идут в центр города; прямые, как стрела, они кое-где все же искривляются, и эти искривления то проходят по самой земле, то поднимаются арками высотою в рост человека. Джесси вечно спрашивала у меня, чего ради метровой толщины трубы имеют такие искривления, а я бормотал что-то насчет деформирующего давления внутреннего жара. Я этого просто-напросто не знаю. Возможно, все дело в эстетике — конструкторам хочется, чтобы трубы выглядели попричудливее.
В левой руке у меня блестящий термопакет, серебряный с узором из синих снежинок. В нем брикет молочного мороженого в золотистой обертке. Я купил его на заправке, поддавшись внезапному порыву, хотя сам я мороженого не хочу. И буду выглядеть идиотом, принеся его Кларе. Потому что это смахивает на знак внимания, в нашем с ней случае неуместный, раз уж я не ищу ее дружбы, не собираюсь ее трахнуть и не планирую заключить с ней коммерческую сделку. Одним словом, приносить ей мороженое мне без надобности. Однако меня от него воротит, а выбрасывать съестное я не приучен. Клара единственный человек во всем городе, которому я могу принести мороженое в час ночи. По меньшей мере в ночь на среду или на воскресенье. И вот я пускаюсь в путь. Жак Ширак, переступая длинными ногами, рядом со мною. Когда мы покидаем залитое искусственным оранжевым светом пространство и оказываемся в парке, он становится резвее и рвется вперед. Старые деревья устремляются в вышину и, совершенно черные, кажутся ногами слонов, целого стада слонов, подбрюшьем которых раскинулось наверху ночное небо. До меня доносится стрекот кузнечиков и голоса подвыпивших студентов, которые устроили пикник на лужайке.
Ночь стоит теплая. Мороженое, когда я доберусь на студию, наверняка превратится в белую кашу.
Наступление темноты неизменно приносит мне великое облегчение. Улицы пустеют, шум трафика затихает, и можно шляться часами без цели, куда угодно и никуда. Да ведь и прочим гулякам не остается в эту пору ничего лучшего. Домоседы смотрят телевизор, его голубое свечение буквально за каждым окном, его отсветы на потолке буквально в каждой квартире. По изменению цветовой гаммы и скорости смены картинки я сужу о том, смотрят ли они новостные выпуски, игровые фильмы или занудные репортажи. В такие моменты существование других людей не раздражает меня — оно становится столь же бессмысленным, как и мое собственное. По мне, так хоть бы и вовсе не рассветало. По мне, Земля преспокойно могла бы сорваться с предписанной орбиты и залететь куда-нибудь в галактику вечной ночи, подсвечиваемой со всех сторон одними звездами. Может, правда, мы прихватили бы с собой и луну — вон она в небе, бледная и узкая, как состриженный край ногтя. Мне становится полегче. Может быть, потому, что наступила среда. Среды и воскресенья — единственные дни, которые я признаю. От остальных дней, совершенно одинаковых, они отличаются, как в толпе — человеческое лицо с родимым пятном во всю щеку. Пятно — это передача Клары. А может, в благоприятном направлении развиваются биохимические процессы в моем мозгу. Может, я уже скоро окажусь в состоянии принять очередную порцию порошка.
Полчищам мотыльков удается проникнуть в замкнутое пространство фонарной лампы, обрести там погибель и выстлать стекло с внутренней стороны множеством черных и мертвых точек. Куница, эдакое салями на ножках, пересекает пешеходную дорожку и исчезает среди запаркованных автомобилей. Я покачиваю пакет. В такую ночь, как эта, вернувшись с прогулки, я бросился бы разыскивать Джесси по всей квартире и, скорее всего, нашел бы на кухне за столом у раскрытого окна: она сидела бы, забравшись на стул с ногами, и, водя пальцем по строке, читала бы одно из тех писем с австрийской маркой и без обратного адреса, которые вечно приходили ей и пепел которых я время от времени обнаруживал в кухонной раковине. Письма эти меня совершенно не волновали, ни разу я не попытался заглянуть хотя бы в одно из них; я не сомневался в том, что они приходят от ее брата Росса и что она на них не отвечает.
Я бы предложил ей выйти на ночную прогулку, и она сразу же спрыгнула бы со стула, ее лицо в ореоле растрепанных золотых волос засияло бы и стало похоже на маленькое солнце. Она бросилась бы переобуться в уличные туфли и на ходу дала хорошего пинка Жаку Шираку: вставай, лежебока! Уже на улице, в городской пыли, на душном, пронизанном искусственным оранжевым светом воздухе, она схватила бы меня за руку и затеяла шутливую борьбу пальцами, пока ей не удалось бы стиснуть в своем кулачке мои средний и указательный. От любых иных прикосновений она бы пренебрежительно отмахнулась. Рука об руку мы пошли бы по городу, и где-нибудь у заправки она начала бы клянчить мороженое, и я, разумеется, купил бы ей. Большую порцию молочного мороженого. Я проверяю брикет. На ощупь он пока по-прежнему тверд.
Джесси непременно постаралась бы максимально растянуть удовольствие. Ни разу не откусила бы ни кусочка, а только лизала бы и лизала, работая исключительно языком. Эта техника сводила меня с ума, я и смотреть на нее не смел в такие минуты. Да ведь и с чисто практической точки зрения бессмысленно лишь проводить языком по шоколадной оболочке эскимо. В какой-то момент мороженое начинает течь каплями ванильного сиропа, роняя наземь отслоившиеся пластинки шоколада. Когда Джесси наконец управлялась с мороженым, все ее лицо оказывалось перемазано, не говоря уж о руках, и на лоснящиеся щеки оседали уличная пыль, цветочная пыльца, а порой прилипала и мошка. Но она была счастлива; по крайней мере, я воспринимал это именно так.
Останавливаюсь, хватаюсь рукой за горло. На мгновение задыхаюсь — и к этому мне не привыкать: укол где-то в дыхательном горле и дикий позыв к кашлю, но нет воздуха, чтобы закашляться. Заставляю себя успокоиться и пытаюсь расслабить шейные мускулы. Это наконец удается. И сразу кашель сгибает меня пополам, я стою, упершись обеими руками в колени, мне кажется, будто я сейчас выхаркну легкие, как пару мокрых скомканных (как на выходе из стиральной машины) носков. Жак Ширак не шевелясь стоит рядом и на меня смотрит. Из заднего кармана брюк я выуживаю сигарету, закуриваю. Дым, поступая в легкие по раздраженным слизистым, причиняет мне боль, но эта боль полезна. Она возвращает меня к реальности, уводя от растаявшего мороженого и минувшего счастья. Возвращает в ночь, в которой необходимо избавиться от сдуру купленного брикета, в которой необходимо сориентироваться на местности, чтобы разыскать студию, откуда вещает Клара.
Пытаюсь думать о Кларе — о том, что она наверняка из тех, кто с вечера замачивает зерно на утренний завтрак, из тех, кто по воскресеньям в десять утра бежит на технодискотеку, а джинсы стирает в машине, поставив ее на такой режим, чтобы они не теряли жесткости. Но я лишь с трудом могу вспомнить ее лицо. Уже несколько дней я, обливаясь потом и горько стеная, вслушивался в шум трафика за окном, и каждый невыносимый час тянулся неделю.
Пробираюсь кустами в сторону трамвайных путей. В сухой и желтой высокой, по пояс, траве протоптана тропинка, вокруг болиголов, верхушки которого раскачиваются высоко надо мной. По меньшей мере десять колей бегут параллельно, большая часть поросла травой, кое-какие — нет. В кустах возле путей желтые и синие мешки с отходами, черт знает с чем, и валяются они тут давно, гниют, меня обдает запахом протухшего мяса. Я веду Жака Ширака на коротком поводке. Под очередной аркой теплопровода я ускоряю шаги, в страхе, что она может на меня рухнуть, давя и заглатывая мое тело. Когда пучок трамвайных путей превращается в две чистые, явно эксплуатируемые колеи, я выхожу из зарослей и дальше иду по улице.
Площадь перед Домом радио просторна и пустынна, два автомобиля запаркованы здесь на солидной дистанции друг от дружки, один из них броско-зеленого цвета наподобие пластиковой лягушки — такой цвет при серийном выпуске не используют. В конце площади вход в здание, в освещенном помещении за стеклянной перегородкой сидит вахтер. Я приближаюсь к зеленой машине — это шикарная «аскона» — и уже издалека замечаю, что черно-белые номера имеют красную полосу. И все же, не веря собственным глазам, подхожу вплотную и наклоняюсь удостовериться. Так оно и есть. Машина из Вены. А почему бы и нет. И все же во мне поселяется беспокойство, постепенно перерастающее в ярость — в необъяснимую, бессмысленную, да строго говоря, и не слишком сильную ярость.
Вахтер настороженно смотрит на меня. Два часа ночи, и я, конечно, не рассчитываю застать ее здесь. Произношу в переговорное устройство ее имя, затем называю свое. Он созванивается, дверь автоматически открывается. Он даже улыбается Жаку Шираку, когда мы проходим. Открывает дверцу своей будки и кричит нам вдогонку: Третий этаж.