Ханс Плешински - Портрет Невидимого
Позже Сержа занесло в Чехословакию, и потом он долго отправлял продуктовые посылки в Прагу и Брно. Но поскольку его тамошние знакомые присылали все более длинные перечни необходимых им западных продуктов, он в конце концов оборвал эти контакты…
— Пригласим кого-нибудь на сегодняшний вечер?
— Эрве и Доминика нет дома. А жив ли еще Марсельеза (думаю, он имел в виду нашего приятеля Жан-Пьера), не знаю. Звонить ему мне не особенно хочется.
От рынка на Рю Бюси до квартирки Сержа на пятом этаже — не больше ста метров. Нагруженные пакетами, мы прошли по Рю Сент-Андре-дез-ар, мимо того кинотеатра, в котором я много лет назад видел Марлен Дитрих.
Там тогда показывали индийский черно-белый фильм «Музыкальная комната».[46] В этом старом фильме, насколько я помню, все вертелось вокруг рояля, который пережил и кровавые политические пертурбации, и всевозможные реконструкции, типичные для субтропических домов. В маленьком парижском кинотеатре, да еще на дневном сеансе, зрителей было совсем немного. Внезапно внимание мое привлек профиль женщины, сидевшей в предыдущем ряду, чуть правее меня. Неповторимо-дерзкая линия вздернутого носа, выглядывающего из-под старомодной шляпки, не оставляла сомнений. Не далее чем в метре от меня — при желании я мог бы дотронуться до нее рукой — сидела Марлен Дитрих. Вольно или невольно, но до конца индийской семейной саги с субтитрами я не отрывал глаз от профиля великой актрисы. Она же, разумеется, смотрела только на экран. В луче света я видел, как подрагивают ее веки. Через полтора часа из дверей кинотеатра вышла — передо мной — маленькая, очень старая женщина. Действительно ли то была она? Переодетая Марлен Дитрих?[47] В грубых резиновых ботах, ветхом пальтишке и наброшенном сверху дождевике с капюшоном… Так могла бы одеться нищенка. Перед выходом, у ларька с люля-кебабами, я, почтительно поклонившись с должного расстояния, произнес по-немецки: «Guten Tag».[48]
И она ответила, едва заметно кивнув: «Guten Tag». А потом пошла дальше под моросящим дождем, в шляпке с опущенными фетровыми полями…
Перед самым Новым годом я позвонил Фолькеру. Он сидел дома, в Мюнхене, за компьютером. Сказал, что чувствует себя сносно. Его голос был моей родиной.
Я воспринял как нежданную радость то обстоятельство, что двадцать четыре сеанса противоракового облучения, закончившиеся только двадцать третьего декабря, не привели его в гораздо худшее состояние. Он по-прежнему мог есть свои овощи, приготовленные на пару без всяких приправ. В полночь собирался выпить вина и посмотреть из окна на фейерверк. После двух перенесенных инфарктов и прочих испытаний Фолькер очень редко отваживался подняться без лифта на одиннадцатый этаж, к моей квартире. Но я хорошо помню то августовское утро, когда сразу после посещения врача, поставившего ему окончательный диагноз — «рак», — он все-таки осилил это расстояние и занял свое обычное место в кресле на балконе.
— In situ… In situ,[49] — радовался он. — Раковая опухоль пока не дает метастазы, не расползается.
— Вот увидишь, мы справимся, — сказал я ободряюще.
Я поехал вместе с ним в онкологическое отделение Швабингской больницы. Там мы сидели в очереди среди других терпеливо ожидающих. Ему назначили сроки посещений врача, определили поверхность облучения…
Но мы и прежде, еще задолго до этого, жили, если можно так выразиться, в растянувшемся на годы прощании. Это нас несказанно сблизило. Никаких «сантиментов» Фолькер не допускал. Когда же я все-таки мучил (но ведь и радовал!) его своими истерическими всплесками чувств — скажем, лез к нему обниматься, — он все чаще говорил: «Оставь меня. Я тяжело болен. Ты наконец должен это понять. Мне нужно сесть». Мы прожили вместе двадцать три года, и Фолькер был старше меня на семнадцать лет.
Серж тоже коротко поговорил с ним по телефону и пожелал ему хорошего Нового года. А потом мы с Сержем — в Париже — занялись приготовлением ужина.
Объявился и неожиданный гость: некий Пабло, которого я не знал. Двадцатилетний коренастый мексиканец, писаный красавец с оливковой кожей. Он учился в Руане на кардиохирурга. Поскольку же стипендии, которую он получал от родного государства, ему не хватало, он подрабатывал как мальчик по вызову. Этот Пабло, родившийся в деревне на побережье Юкатана, оказался человеком живым и приятным в общении. Он избивал майонез своими изящными руками, которыми когда-нибудь будет накладывать шунты.
Пока мы закусывали, да и потом, когда приступили к главному блюду, разговор, как обычно, касался лишь общих тем. Пабло рассуждал о преимуществах и недостатках Руана и Мехико: «Первый город чересчур маленький, второй — чересчур большой…» Экзистенциальные проблемы Германии, обусловленные большими расходами на объединение страны и малым приростом населения, не заинтересовали ни Сержа, ни мексиканца. «Германия по-прежнему богата и по-прежнему вечно всем недовольна».
Потом разговор перешел на Моцарта, потом — на Мадонну, у которой нет ни голоса, ни актерских данных, потом — на те квартиры, в которых Пабло довелось побывать в связи с его приработками. Одну из них, на эспланаде возле Дома инвалидов, я тоже когда-то видел. Двухэтажные апартаменты. Построенные Георгом V или VI, в тридцатые годы, — специально для неофициальных развлечений английского короля по нашу сторону от Ла-Манша. Оконные стекла для этого дома-в-доме шлифовались вручную, каждая бронзовая дверная ручка была в своем роде уникальной. По словам Пабло, теперь квартира принадлежала какому-то чиновнику Европейской судебной палаты.
Незадолго до полуночи мы трое, уже сильно навеселе, отправились к Новому мосту. На Марсовом поле собрались в ожидании решающего мгновения около двух миллионов зевак. И мы решили, что с этого, самого старого в Париже, моста лучше увидим Эйфелеву башню, откуда по случаю Миллениума будут пускать фейерверки.
Мимо нас, нетвердо держась на ногах, важно прошествовали голландцы во фраках. Лувр, казалось, совершенно безучастно ждал прихода нового тысячелетия. Купол Французской академии, хоть и сохранял дистанцию, но настроен был дружелюбнее. По брусчатке все еще громыхала телега: Мария-Антуанетта, наголо остриженная, с очень прямой спиной, совершала свой последний путь к эшафоту. Переливались разноцветными огнями пароходы-ресторанчики с веселыми кампаниями на борту — заранее пришвартованные к причальным стенкам. Сообщество отмечающих всемирное торжество заполнило набережные. На всех мыслимых и немыслимых языках репортеры передавали по мобильникам — на пять континентов — свои моментальные впечатления. В полночь на юго-западе брызнули в небо огни фейерверков. Эйфелева башня сияла: световые гирлянды, обтекая ее, устремлялись вниз; орбиты неведомых планет кольцами расходились от верхушки. Далеко вокруг небо расцвечивалось все более яркими красками. С треском вылетело несметное множество пробок от шампанского, люди на Новом мосту обнимали друг друга, влюбленные целовались. Но самым сильным потрясением для меня было то, что Эйфелева башня с ее световой оргией постепенно как бы растворилась в воздухе. Гигантский грозный фейерверк померк в им же порожденном дыму. Пабло не забыл прихватить из дому бобы и по мексиканскому обычаю бросал их нам через плечо — на счастье. Пока он бросал, мы загадывали желания. Меня раздражало отсутствие колокольного звона. Все колокола в городе, как ни странно, молчали. Но Серж объяснил, что с тех пор как Церковь отделилась от государства, то есть со времени Революции, Церковь уже не расцвечивает праздничным звоном никакие светские события. А ночь святого Сильвестра имеет, скорее всего, языческое происхождение.
Итак, колокола молчали. Начало нового тысячелетия не было освящено.
Наступая на битое стекло, мы медленно протискивались сквозь толпу по направлению к кварталу Марэ. Серж и будущий кардиолог непременно хотели попасть в «Кетцаль».
Я не выдержал больше получаса в этом переполненном баре, где все выглядело как в обычный субботний вечер.
Около двух часов ночи я оказался в соборе Нотр-Дам, на «тихой мессе».[50] Только хоры были освещены. Присев на низкое сиденье, я вдруг разрыдался, сам не знаю, почему. Прошло какое-то время, прежде чем я взял себя в руки и смог встать. Слезы еще не высохли. Думая о тех, кто был и остается мне дорог, я зажег одну свечку и сбивчиво помолился.
Сейчас суббота, февраль, с тех пор прошел год.
Мне все еще кажется странным, что перед моим окном, выходящим на просторный внутренний двор — в самом сердце Баварии, — кружат чайки. Эти морские птицы гнездятся на реке Изар. Житель одного из соседних домов выкладывает на подоконник хлеб или кусочки мяса. Чайки — чуть ли не в порядке очереди — пикируют вниз, на мгновение зависают перед его окном, после чего, уже с добычей в клюве, снова взмывают в небо и описывают там круги. Согласно последним сводкам новостей, против федерального министра Йошки Фишера[51] во Франкфурте возбуждено уголовное дело. Полиции предстоит выяснить, действительно ли некая террористка из РАФ — вопреки его показаниям — четверть века назад, когда он еще был студентом, провела ночь у него в квартире. Так утверждает она сама. Другая же свидетельница говорит, что упомянутая Маргит Шрайнер ночевала тогда не в этом, а в ближайшем подъезде, в одном из франкфуртских женских общежитий. А еще все СМИ полнятся информацией об эпидемии губчатообразной энцефалопатии: об уже зафиксированных или только предполагаемых случаях коровьего бешенства, которое опасно и для людей. Мы слышим о разоблачениях столь же опасной практики скармливания свиньям антибиотиков. Сейчас, пожалуй, никто не знает, какие пищевые продукты вполне безвредны. Курятину тоже вряд ли кто кушает с удовольствием, с тех пор как нам стали показывать домашних птиц, которых специально откармливают так, чтобы у них максимально увеличилась грудь, в результате чего они утрачивают способность ходить, а при смещении центра тяжести падают. В ресторанах теперь предлагают рагу из кенгуру и страусиные стейки.