Артуро Перес-Реверте - Дело чести
– Сукин сын!.. Сукин сын!
А я – по-прежнему в чем мать родила, в голове звон, перед глазами все ходуном ходит; в такой ситуации, надо сказать, чувствуешь себя как-то уж очень неуютно. Но вижу, что девочка, уже одетая, со своим рюкзачком в руке, пулей летит к двери; тут я перепрыгнул через эту милую парочку, а поскольку Окорок завозился на полу, я подхватил стул, на котором прежде сидела Нати, и сломал его об голову этого бедняги. А потом, благо спинка осталась у меня в руках, приласкал ею Нати – с размаху, как сковородкой: проклятая баба, несмотря ни на что, похоже, соображала лучше, чем остальные двое. После этого, не теряя времени на то, чтобы полюбоваться всем этим зрелищем, я натянул джинсы, схватил свои кроссовки и футболку и что было духу понесся к машине. Распахнул дверцы, девочка вспорхнула на сиденье рядом со мной, а у самой грудь так и прыгает после пробежки. Я включил зажигание и глянул на нее. Глаза у нее просто сияли.
– Кусочек, – сказал я.
Врубил первую скорость, вывел «вольво» на шоссе, а кровь из дырки, что проделала мне Нати своим каблуком, течет себе да течет прямо по татуировке. Девочка наклонилась, обхватила меня за талию и принялась целовать рану. Я вставил в магнитофон кассету «Лос Чунгитос», а тень грузовика, длинная, вытянутая, так и летела по асфальту впереди нас, в сторону границы и моря.
Днем мне не жи-и-изнь,
Ночью не со-о-он…
Уже светало, и я был влюблен по уши. Время от времени вспышки фар или ОВЧ доносили до нас новые приветы моих коллег.
«Сообщает Ниндзя из Кармоны. Говорят, в „Веселой утке“ была потасовка, но Одиночка с Равнины благополучно выбрался. Удачи ему».
«Хинес-Картахенец – всем, кто меня слышит. Только что видел нашу парочку – прокатили навстречу. Похоже, у них все в порядке».
«Вижу тебя в зеркале, Одиночка, и уступаю дорогу… Ого! Ну и мармеладку же ты везешь! Оставил бы что-нибудь и для бедных, а?»
– Это про тебя говорят, – сказал я девочке.
– Знаю.
– Прямо как в каком-нибудь телесериале, правда? Все о нас беспокоятся, а мы с тобой в пути. Вернее, – поправился я, закладывая руль на крутом повороте, – как в этих американских фильмах.
– Они называются road movies.
– Роуд – что?
– Road movies. Это значит «дорожное кино».
Я глянул в зеркало заднего вида: наших преследователей не видать.
Может, решили бросить эту затею?
Но потом я припомнил золотой зуб португальца Алмейды, вопли Нати и понял, что черта с два они бросят.
Еще не скоро мне доведется спать с закрытыми глазами.
– Да уж… и правда кино, – сказал я. – Все вот это, что со мной приключилось.
Я понятия не имел, что будет дальше со мной и с девочкой, но мне было плевать. А она, после того как много-много раз поцеловала мою рану, вытерла с губ мою кровь платком, а потом им же перевязала мне руку.
– У тебя есть невеста? – вдруг спросила она.
Я взглянул на нее, недоумевая:
– Невеста? Нет. А что?
Она, не отрывая глаз от дороги, пожала плечами, будто бы ей совсем не важен мой ответ. Но потом вдруг глянула на меня искоса и снова поцеловала в плечо, повыше повязки, и затянула ее немного потуже.
– Это пиратский платок, – сказала она – так, будто это служило оправданием всему.
Потом улеглась на сиденье, положила голову мне на колени и уснула. А я смотрел на километровые столбы, мелькавшие по обочинам шоссе, и думал: эх, жалко. Я бы отдал все свое здоровье и свою свободу, лишь бы только гнать и гнать этот грузовик до какого-нибудь необитаемого острова на самом краю земли.
7
Последний берег
– Море! – встрепенулась Кусочек, прямо-таки пожирая глазами серую линию горизонта.
Но это было не море, а реки Тинто и Одьель – мы увидели их, объезжая Уэльву. В Айямонте – снова ложная тревога: на сей раз Гуадиана.
В общем, когда мы действительно доехали до моря, девочка уже злилась не на шутку. Вот так и бывает в жизни: мечтаешь-мечтаешь о чем-нибудь целых шестнадцать лет, а когда наконец это случается, все оказывается не так, как ты себе представлял, и тут уж поневоле разозлишься.
– По-моему, море – это полное дерьмо, – ворчала она. – Этот Р. Л. Стивенсон здорово преувеличивает. Да и фильмы тоже.
– Это не море, Кусочек. Подожди немножко. Это же просто река.
Она хмурила брови, как заупрямившийся ребенок:
– Река не река, а все равно полное дерьмо.
Так вот, река за рекой, мы добрались до границы, благополучно пересекли ее в Вила-Реал-ди-Санту-Антониу – тут она увидела настоящее море и спросила, что это за река, – и покатили по Фарскому шоссе в сторону Тавиры. Там, на плоском берегу, где песку не видно ни конца ни края – таких мест много на юге, – я остановил грузовик и тронул девочку за плечо:
– Вот оно.
И мне захотелось навсегда запомнить ее такой, как тогда, в кабине моего «вольво-800 магнум». Она сидела рядом очень тихо, а ее глазищи, громадные и такие темные, что у меня даже голова начинала кружиться, когда я пробовал в них заглянуть, были устремлены на дюны, верхушки которых осыпал ветер, и на гребни волн с завитками пены.
– По-моему, я в тебя влюбилась, – сказала она, не отрывая взгляда от моря.
– Да ладно тебе, – пробормотал я – нужно же было сказать что-нибудь.
Но у меня пересохло во рту, и мне хотелось заплакать, прижаться лицом к ее теплой шее и забыть обо всем, даже о собственной тени. Я подумал, какой была моя жизнь вот до этой самой минуты.
Вспомнил – будто в миг единый все пронеслось перед глазами – свои одинокие рейсы, чашечки двойного черного кофе в забегаловках при бензоколонках, выпитые в одиночестве, военную службу в Сеуте, где я был один-одинешенек, своих товарищей по Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария и их одиночество, которое целых полтора года было и моим. Будь я поученее, мне захотелось бы узнать, как спрягается слово «одиночество», хотя один черт, спрягаются – или сопрягаются – только глаголы, а не слова, так что ни одиночество, ни жизнь не могут сопрягаться ни с чем. Распроклятая жизнь и распроклятое одиночество, подумал я. И снова почувствовал то, от чего у меня внутри будто все размякло, как в детстве, когда мать целует тебя, и тебе так хорошо и уютно, и не подозреваешь, что это всего лишь передышка перед тем, как станет холодно и страшно.
– Иди-ка сюда.
Я просунул правую руку, все еще перевязанную ее платком, под затылок девочке и привлек ее к себе.
Она казалась такой маленькой, такой хрупкой, и от нее по-прежнему пахло, как от крохотного ребенка, только что проснувшегося в своей кроватке. Я уже говорил: мужик я неученый и плохо разбираюсь в чувствах, но тут понял, что вот этот запах – или воспоминание о нем, которое вдруг вернулось ко мне, – и есть моя родина и моя память. Единственное место на свете, куда я хочу вернуться и где хочу остаться навсегда.
– А куда мы теперь поедем? – спросила Кусочек.
Мне понравилось это «мы». Мы поедем. Уже давным-давно никто не обращался ко мне вот так – во множественном числе.
– Мы поедем?
– Ну да. Мы с тобой.
Книжка Р. Л. Стивенсона валялась на полу кабины, у нее в ногах.
Я поцеловал девочку между больших темных глаз, которые теперь смотрели не на море, а на меня.
– Кусочек, – сказал я.
Из ОВЧ слышались голоса моих товарищей – испанцев и португальцев: одни посылали привет Одиночке и его Мармеладке, другие интересовались, какие новости. Гроза Дорог, коллега из Фару, проезжая к Тавире, узнал стоящий у берега «вольво» и бурно приветствовал нас – ну прямо как героев какого-нибудь телесериала. Я выключил радио.
День стоял серенький, волны с размаху обрушивались на песок. Мы вылезли из машины и пошли между дюнами к самому берегу. Вокруг нас шумно суетились чайки. Они пронзительно орали, а девочка смотрела на них как зачарованная, потому что никогда прежде не видела этих птиц живьем.
– Они мне нравятся, – сказала она.
– Ужасные мерзавки, – принялся объяснять я. – Представь, человек спасся после кораблекрушения, плывет в надувной лодке, взял и уснул. Так эта дрянь слетается и выклевывает ему глаза.
– Да ладно!
– Честное слово.
Она сняла сандалии и подошла к самой воде. Волны добегали до ее ног, заливая их пеной; от брызг подол платья намок и прилип к бедрам. Она счастливо рассмеялась, окунула руки в воду и стала плескать себе в лицо и на шею. На ресницах у нее повисли капли.
– Я люблю тебя, – наконец выговорил я. Но ветер, приносивший и бросавший нам в лицо пену и соль, унес мои слова.
– Что? – спросила она.
Я покачал головой и улыбнулся:
– Ничего.
Одна волна, повыше, окатила нас обоих, и мы, мокрые, обнялись. Она была такая теплая под влажным платьем и дрожала, прижавшись к моей груди. Моя родина, снова подумал я. Я держу в объятиях мою родину. Я подумал о товарищах, которые в эту минуту, задрав головы, вглядываются в прямоугольник неба над стеной и решетками Эль-Пуэрто.
О часовом, который, стоя один на своей вышке на горе Ачо, смотрит на курок «сетмc» [4], как на искушение.