Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2007)
Тигру, правда, еще сильно мешает то, что он дурак: его всегда можно отвлечь брошенной в морду шапкой, рукавицей, которую он отбивает в точности как кошка, играющая с бумажкой на нитке (и шипит совершенно по-кошачьи). А когда он уже бешено бьется на боку, из последних сил удерживаемый рогатинами, стоит сунуть ему в яростно оскаленную пасть какую-нибудь ветку, как он тут же изо всех сил ее стискивает — а ему в это время стягивают челюсти.
К слову сказать, скучно дело тигролова: если бы не рычащая красота этого слова, можно было бы сдохнуть от скуки, дни и дни впустую таскаясь по тайге, чуть ли не с обеда начиная подготовку к ночлегу — валить сосну, распиливать, прилаживать бревна друг на дружку, ставить экран, чтоб поменьше отапливать морозную тьму, всю ночь ворочаться на подтаивающем снегу — и это без книг, без возможности обрести передышку от быта в чужих выдумках…
Быт — тиран настолько безжалостный, что по отношению к нему возможны лишь две позиции — либо ненависть, либо преувеличенная любовь. Мой хозяин да, кажется, и хозяйка выбрали второе, но сияющих глаз она не сводила с меня, избравшего третий путь: ценить у других, но не желать для себя.
Ее мужественный супруг занимался разработкой алмазного месторождения, но пока что торговал, как мне показалось, не столько алмазами, сколько мечтами об оных: ничто не обходится так дешево и не ценится так дорого, как грезы.
Его личная Валгалла, освещаемая блеском мечей, была увешана добытыми во всех концах земли рогатыми головами, и, уж конечно, я мог бы понять, что он не захочет уподобиться своим трофеям. Но я ни о чем не беспокоился, потому что жены тех, кому я хотя бы раз пожал руку, для меня не существуют, я их действительно просто не замечаю. Это и усыпило мою бдительность. Вкупе с айришем и скотчем под строганину и бруснику. Я не заметил, что уже околдован восходящим над ее чеканной косой полярным сияньицем, тем более что моя чаровница у родного очага обнаружила слишком уж матрешечный тип русской красоты, вдобавок ярко нарумяненной морозом, камином и коктейлем.
Не знаю, заметил ли что-нибудь Командорский, но звонил он куда-то на спутник с полным самообладанием, и когда со спутника пообещали назавтра тишь да гладь, он заказал для завтрашних увеселений сразу и собачью упряжку, и вертолет: “Степанов? Нарты подашь к гаражу. Севрюгов? Вертушку подашь во двор”. И развернулся ко мне с новой внезапной идеей: “Шамана хочешь посмотреть? С бубном, со всеми делами? Нет, таких ты еще не видал, сейчас сгоняю на снегоходе. Да тут до стойбища рукой подать, за час обернусь”.
Заметил ли он, что удерживать его пытаюсь только я? А вот я заметил, что вышел он в обычных домашних туфлях, но подумал, что где-то там он еще переобуется. Может, впрочем, он и переобулся, может, у него и впрямь вырубился снегоход. Взревел, полоснул фарами по окнам, а за воротами заглох. Могло и так быть.
Но мы-то уже почувствовали себя на целый час вдвоем. И оба смутились.
Уцепившись за иссякающую тему, я с преувеличенной серьезностью, словно моей собеседнице прямо сейчас предстояло заняться тем же самым, принялся объяснять, почему, если тигр ухитрился вонзить в тебя коготь, надо не дергаться, а чем-то его отвлечь…
— Я и не дергаюсь, — со значением улыбнулась она, не сводя с меня все тех же по-особенному сияющих глаз.
Свет их был настолько ярок, что невозможно было понять, какого они цвета.
Я же, из последних сил стараясь разрушить эту значительность, засучил рукав — мы с Командорским уже давно сидели без пиджаков — и показал на предплечье остренькую ямку от тигриного когтя, однако хозяйка не позволила мне ускользнуть: она растроганно вложила наманикюренный пальчик в мою давным-давно затянувшуюся рану и словно бы в рассеянности оставила свою руку на моей. Высвободиться я не решился, чтобы не оскорбить ту, коей, не спорю, незаметно для себя я был тоже порядочно околдован.
Не убирая руки, она повела соболиной бровью, и вселенную заполнил гнусавый козлетон: когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг… Не сводя с меня сияющего и нежного взора, владетельница замка, словно в замедленной съемке, повлекла меня танцевать. Чтобы снизить градус пафоса, я начал изображать, как подобные “танки”, обжимаясь, исполняла шпана на нашей леспромхозовской танцплощадке, — приклеив хабарик к нижней губе, оттопырив зад и втянув в образовавшуюся впадину партнершу за пышную, но статную талию… И все же объятия оставались объятиями, талия талией, а музыка музыкой: любая пошлость, пропущенная через миллионы судеб, обретает высоту и красоту, если только это не одно и то же. В довершение же моя соблазнительница наотрез отказалась принять шутливый тон.
— Талантливый человек талантлив во всем, — так оценила она мои актерские ужимки, а козлетон все нагнетал и нагнетал грезу о канувшей эпохе, сквозь которую прошла и моя уже исчезнувшая мама, и еще присутствующий в этом мире папа, которые — кто знает! — когда-нибудь тоже растроганно обнимали друг друга под гнусавый патефон: не уходи, тебя я умоляю, слова любви стократ я повторю…
Я начал целовать не ее — ту фантазию, которой она мне предстала, предстала теми поколениями уже исчезнувших женщин, которые тоже смотрели сияющим взором на своих возлюбленных, тоже мечтали обретать счастье и дарить его среди кипящей снегом морозной тьмы — и изредка отвоевывали у полярной ночи уголки тепла и света. Наш уголок нам никогда не тесен, когда ты в нем, то в нем цветет весна…
Клянусь, я приложился к ее губам благоговейно, как к образу, тем более что она и была для меня лишь образом вечной женственности, впервые явившимся ко мне после утраты моей вечной Жени, — я чувствовал, что мы с нею проникаем в суть вещей, то есть в породившие их мечты, которые всегда прекрасны, как бы ни были уродливы их воплощения. Но моя спутница, очевидно, не мыслила духовного проникновения без вещественного и ответила на мой поцелуй с такой страстностью, что удержаться на одном лишь благоговении было бы верхом нелюбезности.
А потом — да, признаюсь, я забылся и слишком уж телесно ощутил и жар, и мускулистое вздрагивание ее губ, и, грудью сквозь рубашку, податливость ее пышной груди. Мы изнемогали в объятии, и козлетон изнемогал вместе с нами: не уходи, еще не спето столько песен… Из-за него-то мы и не услышали тяжелозвонкой поступи Командорского.
Не знаю, как долго он наблюдал за нами, прежде чем прервать наш поцелуй аплодисментами. А когда мы отпрянули друг от друга, он зааплодировал снова, насмешливо подбадривая: бис, бис!..
Хозяйка взбежала по крепостным ступеням, обрамленным полукружиями из растрескавшихся мамонтовых бивней, на галерею второго этажа, и более я никогда ее не видел. А мы с Командорским остались вдвоем.
В первый миг скот во мне молниеносно оценил варианты рукопашной — Командорский был фунтов на двадцать меня потяжелее, но в основном за счет жирка, хотя и это тоже преимущество, и потом, у него в замке полно челядиы, и как я доберусь до города, если даже вырвусь из мордобоя?.. Но в следующий миг пробудившийся человек обжег меня таким стыдом, что у меня остались силы только лепетать: послушай, дружище, мы просто танцевали, забудь, ничего не было, — а козлетон надменничал: я возвращаю ваш портрэт…
Командорский хлопнул в ладоши, и козлетон смолк.
— Я знаю, что ничего не было, за такое время даже такой донжуан, как ты, не успеет засадить, — мрачно усмехнулся Командорский. — Особенно такой порядочной женщине, как моя жена.
Он был по-прежнему в расстегнутой на две верхние пуговицы крахмальной рубашке, словно никуда и не выходил.
— Я клянусь!.. Все было совершенно платонически!..
— Понятно, что платонически, платонически — это же самое вкусное. Ни за что не отвечаешь. Слушай, а это даже обидно — почему платонически?.. Тебе что, моя жена не нравится?
— Почему, нравится, но не в этом же дело, мы только… я только…
— А если нравится, так забирай ее себе. Женись. Корми, одевай. Защищай. Когда она заболеет, ищи врача. Когда у нее радикулит, растирай поясницу. А ты как хотел — вкусная, обаятельная, извольте кушать? А когда надо расплачиваться — в сторону? Вы, евреи, всегда так: в каждой стране выбираете самое вкусное. В Германии больше всех любите Гёте, в России — Пушкина, а когда надо расплачиваться… За это вас и ненавидят — за ваше донжуанство.
Я должен был протестовать? Это, мол, лишь отчасти правда, я, мол, лишь отчасти еврей?.. Но любые философствования — это все равно был шанс ускользнуть, и лучше бы всего, конечно, в шутку.