Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2012)
Уже тогда, чтобы избавиться от страшного сюжета, Кеша начал сочинять другие — и часто не менее странные и страшные. Кеша представлял, как с ножом в руках, защищая то маму, то неведомую, но всегда прекрасную девушку, он сражается против армии оживших грибов — молчаливых, безликих, но очень сильных, состоящих словно из единой — мощной и гибкой — мышцы. Он резал их плотные тела, и из них тек белый липкий сок. Или Кеша представлял, как будто он стремится переправить все ту же прекрасную девушку-маму на другой берег реки, гребет изо всех сил, а из воды высовываются пучеглазые, шевелящие ртом, словно предупреждающие о чем-то рыбы. И вот они расплываются в ужасе, а в темной толще воды появляется еще более темная тень. Тень приближается, увеличивается в размерах, пока не становится понятно, что медлить нельзя — через мгновенье она перевернет лодку. Кеша хватает весло, потом отшвыривает его, веслом тут не помочь, и берет длинный узкий нож. С отчаянным криком он бросается в воду и там, нащупав холодную и жесткую спину неведомого чудовища, начинает колоть и бить его ножом, пытаясь проткнуть твердую шкуру.
Вскоре Кеша — уже Еркен — понял, что эти фантазии нужно проговаривать, рассказывать вслух, а когда его слушали другие люди, тогда он невольно стремился приблизить свои истории к реальности, сделать их похожими на действительность. От этого они становились менее странными, менее личными, но он по-прежнему легко увлекался историей и горячо спорил, если кто-то ему не верил. И после таких рассказов Еркен чувствовал себя легче — пустее .
Уткнувшись в теплое молодое тело незнакомой женщины, вдыхая ее молочный, почти мамин аромат, Еркен неожиданно осознал, что всю жизнь сражался только с грибами да с прочими чудовищами, рожденными его фантазией, вместо того чтобы, когда по земле сначала тихо, а потом все громче и быстрее несется далекий густой и тоскливый вой, заставляя всю отару дрожать, когда уже чудятся желтые блестящие глаза в кустах и горячее взволнованное смрадное дыхание за спиной, снять с плеча винтовку или, еще лучше, достать нож и с отчаянным криком броситься в кусты, как в воду, и резать эти яростные плотные тела, наполненные красным горячим соком.
Как сквозь толщу воды услышал Еркен позади себя урчащий шум подъезжающей машины. Услышал так, словно этот звук родился внутри тела, к которому он так крепко прижимался. И в тот же момент тело отодвинулось от него и ему показалось, что он потерял большую и лучшую часть себя. Вокруг возник мир, в мире дул ветер, солнечные лучи обжигали кожу, а он был один, сам по себе, отдельно от нее, но она стояла рядом, глядя на него с изумлением, словно именно в эту секунду, сейчас, с ним что-то происходило, словно на ее глазах он превращался в чудовище .
За спиной Еркена раздались мужские голоса, но он еще не понимал, что происходит вокруг, и не мог различить отдельные слова. Еркен медленно обернулся всем телом и увидел, как, учуявший хозяина, еще яростней забился в клетке мохнатый алабай, и вдруг, очередным ударом снеся замок, он вывалился наружу, замер на миг, не веря случившемуся, а потом вскочил и в два прыжка оказался возле Еркена. Женщина за его спиной закричала, и еще громче заорал старый Болатбек-ага, подбегая к ограде и стаскивая с плеча двустволку. Еркен было потянулся к ножу на поясе, но понял, что поздно. Все, что он успел, — это расставить руки и ноги, чтобы не пропустить алабая к женщине с чудесно пахнущими волосами и теплой, почти маминой грудью.
Вот и все, что он успел сделать.
Часть 4. БЛАГОДАРНОСТЬ
И вот — приближается.
Идет медленно, со стоном, прихрамывая. Поглядывает исподлобья. Коротко взглянет и тут же отводит взгляд. Вот и подошел, и руку уже дрожащую тянет. Рука у него как нарост на дубе — узловатая, бугристая, грязная. Ногти все черные, отбитые. Пока он идет, я уж и окно открываю, выгребаю из карманов мелочь и навстречу его руке свою тяну. Держи, мол, дед. Он легко подбрасывает монеты, звеня ими (на вес прикидывает), и быстро глазами по ним скользит, пересчитывает.
— Маловато, — сипит дед и осуждающе покачивает головой. Но большего не ждет, тут же отворачивается и хромает к следующему авто — успеть, успеть, пока не тронулись, пока красный.
Но вот поехали, заскрипели, заурчали, и, отъезжая дальше, я вижу, как он стоит посреди дороги — могучий еще, но совсем старик, — бесстрашно стоит, как заколдованный, а машины все летят и летят мимо него, не задевая.
— Вы его знаете? — слышу я голос сзади.
Моя пассажирка. В зеркало заднего вида я ее рассматриваю. Красивая. А в машине у меня жарко. Она и расстегнулась уже. То есть пальто расстегнула, а под ним платье — открытое, вечернее. В театр едет. Это я и по адресу догадываюсь. Я ведь таксист.
— Здесь все его знают, — отвечаю, словно нехотя. — Все ему даем.
— Он что, бездомный, бомж, да? — не унимается она.
Вот и славно. Поговорить я всегда рад. Особенно когда пассажирка симпатичная.
— Там, знаете, возле стадиона центральная теплотрасса проходит, — говорю я, — ну трубы-то теплые, он там, в люке, и живет. Не мерзнет вроде. Говорят, история с ним была, — начинаю ее раскручивать. — Темная какая-то история. Ну я сам точно не знаю, но раз говорят…
— Что за история? — нетерпеливо переспрашивает она. Любопытная.
— Да, говорят, он кого-то… топором, это… — Я взмахиваю рукой и резко опускаю ее.
Она вскрикивает. Я молчу. Она не выдерживает:
— И кого же?
— Да точно не знаю, — говорю я, — не хочу наговаривать на человека.
Тяну паузу.
— Но вроде бы свою же дочь.
Она вскрикивает громче.
— Бац! — говорю я и снова делаю то движение.
Тормозим на перекрестке. Она оглядывается, как будто старик может нас догнать.
— Вас как зовут-то? — спрашиваю я, глядя на нее в зеркало.
— Людмила, — отвечает она.
— А ее, говорят, Ирой звали, — продолжаю я и снова выдерживаю паузу. Но она и так уже на крючке. Глазами огромными на меня смотрит. Красивые глаза, ничего не скажешь. — Так вот, рассказывают, что жили они вдвоем в центре, в большой квартире. У старика жена померла, когда дочка еще ходить не научилась. Черт его знает, что с ней — с женой — произошло, да только старик дочку сам воспитывал. Любил ее без памяти. Старик-то — бывший партийный работник, при деньгах, на дочку не жалел. Все у нее было, ни в чем не нуждалась. Красавица, говорят, выросла. Черноволосая, смуглая, глаза такие, что взгляд не отвести… ну как у вас. — Комплимент грубоватый получился, но я доволен, вижу, что она смутилась. — Да только с характером девчонка была. То ли старик избаловал, то ли, наоборот, женской ласки не хватило в детстве, уж и не знает никто, но такие истерики отцу закатывала, что весь квартал слышал. Вы что-то сказали?
Пассажирка моя головой мотает, мол, нет-нет, я слушаю. А у самой грудь вздымается, румянец на лице выступил. Страстная женщина.
— Вот и я говорю, какая женщина истерик не устраивает? Что, поубивать теперь всех? — говорю с возмущением, а потом как бы задумчиво: — Но там вроде не в истерике дело было, — и так, с сожалением, с досадой языком прищелкиваю. — Да-а, не в истерике. В любви. Ира-то, дочь стариковская, хоть характером была и не сахар, но парни от нее не отставали. Под окнами ее дежурили, дрались, кто ее утром до института подвезет. А она в технологическом училась, на дизайнера одежды. Там у них ведь одни девушки да педрилы. Ох, извините за выражение, — смотрю на нее виновато.
— Ничего-ничего, — говорит она, еще сильнее розовея.
— В общем, подвозить только себя и давала, — продолжаю я и усмехаюсь, — а больше никому и ничего не давала. А у женщин-то, сами знаете, характер без этого дела совсем портится. Короче, стала она руки распускать. Слова лишнего при ней не скажи, то одному поклоннику пощечину влепит, то другому. А те все стерпеть готовы, лишь бы с ней рядом быть. Больше всех от нее старику доставалось. Тарелки ему о голову била, кипятком плескалась. В общем, вошла во вкус. Безнаказанность, власть свою почувствовала. Всеми вокруг помыкала. А однажды какой-то ухажер не стерпел пощечины да ей и ответил. Врезал хорошенько. Все бы ничего, ей-то оно только на пользу, да другие поклонники обиды такой не простили, поймали тем же вечером обидчика да избили до смерти. Натурально до смерти. А Ира-то как раз в это время фингал в зеркале разглядывала и думала, что наконец-то мужика сильного встретила. От оплеухи-то мозги сразу на место встали, хе-хе. Вот и сердечко ее затрепетало, растаяло наконец. Тут ей на следующее утро и сообщают, что так, мол, и так, убили твоего ненаглядного. Умер, и все тут. Как поняла она, что случилось, так и сбежала. Два дня ее всем кварталом искали, а на третий день возвращается старик домой, а она в кухне стоит. Сама бледная, растрепанная, а в руках топор держит и ему протягивает. Убей меня, говорит. Заруби меня, как свинью. Сам родил меня, сам и убей. Если любишь, говорит, убьешь. А не убьешь — пойду на улицу, каждому встречному отдаваться буду, пока не найду того, кто сжалится и прирежет. Я его одного, говорит, любила, а он из-за меня умер. Как зверь себя вела, пусть и умру как зверь. В общем, взял старик топор, заплакал, глаза закрыл да топориком ее по голове и тюкнул. И вроде легонько, но сразу насмерть.