Валерий Панюшкин - Михаил Ходорковский. Узник тишины: История про то, как человеку в России стать свободным и что ему за это будет
Комсомольцы-дружинники, если помните, врывались в комнаты студенческих общежитий, и студенты могли быть подвергнуты репрессиям вплоть до отчисления из института за то только, что, например, любили друг друга. О, господи, мы были молодые люди! Мы любили праздники: выпивать, танцевать, флиртовать с девушками.
Отвратительнее всего было то, что комсомольцы чувствовали свое неписанное право распоряжаться нашими судьбами, судьбами своих товарищей в обход закона, никак официально не связывавшего обучение в институте с членством в комсомоле, а членство в комсомоле — с неучастием в студенческих вечеринках.
Точно так же, Михаил Борисович, как в отношении Вас прокуратура чувствует сейчас свое право не соблюдать процессуальные нормы, а телекомментаторы чувствуют свое право не соблюдать нормы журналистской этики.
Вы задумывались об этом, когда были главой факультетского комсомола? Или Вы воспринимали это свое право сильного как естественное право? Или Вам удавалось каким-то чудом никогда свое право сильного не использовать? Еще, я помню, комсомольцы совершали рейды к синагоге.
У синагоги в Москве собирались молодые люди, в основном, разумеется, евреи, но не только.
Поводом для того, чтоб пойти к синагоге, могло быть желание молодого человека отыскать себе учителя иврита, каковой учитель вполне мог оказаться кагэбэшным стукачом, отчего поиск учителя становился увлекательной и рискованной игрой.
Заодно у синагоги можно было встретить знакомых, разузнать, кто собирается эмигрировать, кто подал документы и кто получил отказ.
В конце концов, можно было просто познакомиться с симпатичной девушкой или юношей.
В день Радости Торы молодые люди у синагоги танцевали, обнявшись, прямо на улице, поскольку в день Радости Торы положено танцевать от радости.
А комсомольские организации, по указанию КГБ, не иначе, посылали к синагоге своих активистов патрулировать.
Комсомольцы фотографировали танцевавших перед синагогой молодых людей, передавали фотографии в КГБ или институтскому комсомольскому начальству, то есть Вам, Михаил Борисович.
Точно так же комсомольские патрули посылали и к православным церквям на Пасху.
Отправление религиозного обряда (танцы в день Радости Торы, участие в крестном ходе) приравнивалось к антисоветской деятельности с тою же безапелляционностью, с какой теперешняя власть посчитала попыткой государственного переворота Вашу общественную деятельность в „Открытой России“ и финансирование оппозиционных партий.
Так как же Вы в институтские годы относились к тому, что система, частью которой Вы являлись, подавляла свободу вероисповедания? Не знали об этом? Не задумывались? Объясняли для себя как-то? Как?» Я жду ответа от Ходорковского из тюрьмы.
Это очень странное ощущение — ждать ответа из тюрьмы, потому что не знаешь ведь, когда тебе ответят и кто именно.
А что, если письмо мое не дошло до Ходорковского, а читает его следователь? (Ну пусть почитает, в конце концов.) А что если ответ, который я получу, напишет не Ходорковский, а какой-нибудь пиарщик из Кремля, или из ЮКОСа — все равно? Проверить нельзя.
Михаил Ходорковский, который сидит в тюрьме и пишет время от времени открытые письма социал-демократического содержания, разительно отличается от Михаила Ходорковского, возглавлявшего два года назад компанию ЮКОС.
И непонятно почему. То ли теперешний образ Ходорковского-узника формируют по большей части журналисты и адвокаты.
То ли тогдашний образ Ходорковского-олигарха формировала по большей части пресс-служба ЮКОСа.
То ли и то, и другое.
То ли ни то, ни другое, а просто потеря могущества, арест, суд и тюрьма переменили Ходорковского до неузнаваемости.
— Я не узнаю его в этих его письмах из тюрьмы, — говорит жена Ходорковского Инна.
— Он очень переменился, судя по письмам, и я не могу понять, как.
— Разве вы не видитесь с мужем? Вы же ходите на свидания.
— Нет, это через стекло, по телефону.
В присутствии конвоя.
Подслушивают, следят.
Я так про Мишу ничего не понимаю. Я жду, чтоб его отправили в зону, поехать к нему и получить свидание лично.
— Вы верите, что его когда-нибудь отпустят из тюрьмы в зону?
Мы сидим в «Book-кафе» на Самотечной улице. Инна красивая молодая женщина, с тонкими-тонкими пальцами и огромными-огромными карими глазами, не участвующими в улыбке. Она улыбается. У нее на щеке — тщательно замазанное пудрой или тональным кремом раздражение, какое бывает у людей на щеках после нервного срыва. Всякий раз, когда я пытаюсь выразить ей сочувствие, она отвергает сочувствие. Она говорит об аресте мужа как об испытании лично для нее, об испытании, которое нужно пройти, и станешь сильнее, и как только пройдешь — мужа отпустят. Она говорит, что один из ее младших сыновей-близнецов (Илья) — мамин, то есть может обходиться без отца и не может обходиться без матери, а другой (Глеб) папин, то есть может обходиться без матери и не может обходиться без отца. Она рассказывает, что только однажды брала близнецов на свидание к отцу в тюрьму, что малыши не поняли толком, почему отец за стеклянной перегородкой и говорить с ним можно лишь по телефону. Но через несколько дней поздно вечером Илья пришел и сказал: «Мама, там Глеб плачет». Пятилетний Глеб в спальне плакал, как плачут взрослые мужчины, уткнувшись в подушку, без единого звука, только содрогались плечи. Часа через полтора мальчика удалось успокоить, и он сказал: — Папа придет?
— Придет, — ответила Инна.
— Но ведь когда он придет, мы будем большие, как Настя, — мальчик имел в виду свою старшую пятнадцатилетнюю сестру Настю.
— Нет, — ответила Инна, — папа придет раньше. Он придет через год.
Мы сидим в «Book-кафе», Инна рассказывает, нам приносят кофе, я делаю удивленное лицо и спрашиваю: — Почему вы думаете, что через год?
— Ну потому что хватит уже. Мы уже все поняли.
Мы изменились. Я только не понимаю, так ли Миша изменился, как в письмах. Но явно мы изменились оба, пора перестать нас мучить.
— Вы имеете в виду власть, прокуратуру, суд? Вы ждете от них жалости?
— Нет, — Инна машет как-то легким движением тонких пальцев вверх к потолку, видимо, пытаясь изобразить этим жестом Провидение. — Нет, Путин его не отпустит.
И в тот же день я получаю от Ходорковского письмо из тюрьмы. Орфографию и пунктуацию сохраняю: «… Постараюсь максимально честно, хотя конечно прошедшее время накладывает отпечаток. Я был абсолютно убежденным комсомольцем, верил в коммунизм, верил, что вокруг враги, которых мы сдерживаем силой оружия.
Поэтому пошел на „закрытую специальность“ и хотел (мечта) работать на оборонном заводе. К слову, поработал, правда, недолго и очень понравилось. Абсолютно был равнодушен к истории, философии и вообще гуманитарным наукам, кроме экономики (Экономика химической промышленности — был у нас такой предмет, очень мне легко давался).
В комсомоле отвечал за оргработу (взносы, собрания, массовые мероприятия) — очень любил. А с парткомом всегда спорил и с ректором, Ягодиным (слава Богу, это был Ягодин). Он меня называл — „мой самый непокорный секретарь“. Отстаивал то, что считал разумным по студенческим делам (общежитие, кафе, материальную помощь, стройотряды…). Разбирал персональные дела, правда „крови“ верующих или „инакомыслящих“ на моих руках нет — спецфакультет, таких у нас не было. Но за пьянку в институте, утерю секретных тетрадей, за драку в общаге гнал из комсомола, а в нашем случае значит и из института.
Был молод и уверен в своей правоте, ни о чем другом не думал.
Мы в кольце врагов, на передовом рубеже, слабости не должно быть места. Ну дурак был, дурак — как могу еще оправдаться?
Когда мама мне сказала, что ей „стыдно за сына“ (когда я пошел на комсомольскую работу) — запомнил, но не понял.
Прошу поверить, именно не понял, что она имела в виду, а спросить постеснялся, а мама — решила не объяснять.
Сломалось мое мировоззрение после поездок за границу в 1990–1991 годах. Для меня был шок, когда я увидел там не врагов, а нормальных, хороших людей.
На всю жизнь запомнил случай во Франции. Мы сидели в баре (пивном), пили пиво с одним французским аристократом. Вдруг он очень по-дружески начал разговаривать с официантом, который нам подавал пиво и протирал столик. Потом я спросил — откуда он его знает. Он показал на единственный „Роллс“ на стоянке — это была машина официанта, который был владельцем сети таких пивных, но считал важным для себя работать с клиентами официантом несколько раз в неделю, чтобы „понимать бизнес“.
Мелочь, но для меня был шок. К слову, я взял с него пример и везде старался время от времени работать на „рабочих“ местах. Чтобы „понимать бизнес“.
В общем, не враги, а вполне „свои ребята“. А если нет кольца врагов, то зачем все? Почему нельзя жить нормально, почему надо жечь людей, их жизни, их судьбы?» Когда я показываю это письмо Инне, она не улыбается. Она с легкой даже обидой вспоминает, как жила в Медведкове, училась на вечернем, хотела найти работу прямо в институте, пошла устраиваться лаборанткой на одну из институтских кафедр, а там велели принести из комитета комсомола «комсомольскую путевку», без которой, дескать, взять на работу никого нельзя.