Нагаи Кафу - СОПЕРНИЦЫ
Из дома гейш «Китайский мискант» вышел старик.
— Что еще за экстренный выпуск, неужели самолет опять разбился? — Он в недоумении задрал голову к небу, и в это время из-за спины его послышался чарующий голосок гейши-ученицы:
— Хозяин, вы уже зажигаете приветный огонь?
— Да. — Старик все еще смотрел вверх, заложив руки за спину, потом пробормотал, словно сам себе: — Ведь Бон — праздник мертвых, а на небе в этом году молодой месяц…
— Хозяин, а это к чему, если в праздник Бон выйдет молодой месяц? — Будущая гейша Ханако дула в резиновую свистульку, которая была у неё во рту, и уж ей-то речи старика казались совсем странными.
— В комнате под божницей лежит то, что я купил для встречи душ. Ты ведь послушная девочка — будь добра, принеси.
— Хозяин, я сама вам костер разведу!
— Ну, неси, только осторожно. Смотри подставку не разбей.
— Не беспокойтесь! — на бегу ответила девочка Ханако, счастливая оттого, что сможет не таясь забавляться с огнем.
Она стремглав вынесла на обочину дороги глиняную подставку для приветного огня.
— Хозяин, уже можно? Я зажигаю!
— Ты вот что… Смотри, чтобы разом не загорелось! Это опасно. Ты потихонечку…
Не успел он это произнести, как прилетевший с главной улицы ветерок высоко раздул пламя, которое озарило алым отблеском густо напудренные щеки Ханако. Старик, сидя на корточках, сложил руки в молитве:
— Наму Амидабуцу! Наму Амидабуцу!
— Хозяин, гляньте-ка, и у сестрицы Тиёкити, и напротив — везде-везде зажгли огни! Красиво как, правда?
Окутанный дымом костров, зажженных в каждом доме по случаю праздника встречи душ, этот квартал, который, казалось, уже вошел в новую эпоху электричества и телефонов, явил несвойственную ему атмосферу теплоты и уюта. Старик из «Китайского мисканта», пригнувшись к самой земле, без остановки повторял слова молитвы, пока наконец не поднялся, потирая обеими руками поясницу. Годы его наверняка давно уже перевалили шестой десяток. Он был в застиранном и ветхом на вид летнем кимоно, подхваченном кушаком из черного атласа, — видно, перелицевали женский пояс оби. Хотя поясница старика пока еще не согнулась, на торчавшие из кимоно тощие руки и ноги было больно смотреть — казалось, что это одни лишь кости. Голова его была безупречно лысой, щеки ввалились, и цветущими на этом лице выглядели только белоснежные брови, которые густо нависали над веками, напоминая по форме кисти для каллиграфии. Однако взгляд его даже в старости был ясен, а гордая линия рта и красиво вылепленный нос заставляли усомниться в том, что этот человек всегда был владельцем дома гейш.
— Хозяин, посмотрите, сюда идет сэнсэй из Нэгиси!
— Где, который? — Старик прекратил поливать водой остатки догоревшего костра. — Верно говорят, у молодых глаза быстрые!
— Ну, как вы, все по-прежнему? — Большими шагами переступая через лужи на тротуаре, к дому приближался газетный беллетрист Кураяма Нансо, именно его ученица гейш Ханако назвала «сэнсэем из Нэгиси».
Кураяма еще издалека увидел старика и, приветствуя его, слегка приложил руку к соломенной шляпе. «Сэнсэю» было лет сорок, и, в белом полотняном кимоно, с накинутым поверх хаори из однотонного светлого шелка, в белых носках таби и сандалиях на кожаной подошве, он не похож был ни на служащего, ни на торговца, ни даже на свободного художника, если уж кому-то пришло в голову это предположение. Уже много лет он неустанно писал для столичных газет романы и одновременно сочинял время от времени пьесы для театра Кабуки. Писал он и баллады дзёрури для сказителей-декламаторов. А еще публиковал театральные рецензии. Все это сделало его имя широко известным публике.
— Входите, сэнсэй! — Старик открыл раздвижную дверь, но литератор продолжал стоять, глядя на окутавший переулки дым от поминальных костров.
— Теперь только в дни весеннего равноденствия и в праздник Бон здесь все выглядит как встарь. Сколько же лет прошло, как не стало вашего Сё-сана?
— Вы про Сёхати? Нынче шестой год.
— Шестой… Быстро время летит. Стало быть, на будущий год уже седьмая годовщина, верно?
— Да. Старик ли, молодой ли — зачем жил? Ничего нет непостижимее жизни человеческой.
— Нынче вошло в обычай проводить вечера памяти актеров… Как вы на это смотрите? Раз уж на будущий год будет у Сё-сана седьмая годовщина… С вами еще никто об этом не заговаривал?
— Не без того. Если уж начистоту, толковали со мной об этом и прежде, в третью годовщину, да только я подумал, что уж слишком большая честь для нашего бедного мальчика — пусть будет как есть…
— Тут вы глубоко ошибаетесь. Как это «слишком большая честь»? Прекрасного артиста мы потеряли…
— Поживи он еще лет пять… А так — всего лишь мальчик… Как бы ни был человек одарен, если умер в двадцать три или двадцать четыре года, он так навсегда и остается начинающим, которому лишь предстояло постичь мастерство. Его смерть — потеря для близких, кто любил его, ну и для его поклонников. Так ведь все они были к нему пристрастны… Воспользоваться этим и в третью ли, в седьмую ли годовщину смерти, устроить пышный вечер его памяти, словно он был величайший артист эпохи, — не значит ли это требовать от судьбы слишком многого?
— Узнаю ваш характер. По-вашему, может, и так выходит. Но раз сами его зрители по искреннему побуждению заводят этот разговор, то, стало быть, вам не придется обременять кого-то хлопотами. Так, может быть, лучше предоставить людям самим все решать?
— Да, верно — к добру ли, к худу ли, но в этом следует положиться на публику. А старику вроде меня лучше, пожалуй, не вмешиваться.
Старик проводил литератора в комнату не просторнее четырех с половиной дзё. Это была самая лучшая гостиная из всех тесных помещений дома «Китайский мискант». Старик и гейша Дзюкити, которая фактически была его женой, вот уже много лет проводили в этой комнате и дни, и ночи, здесь же стоял буддийский алтарь. За небольшим, в два цубо, внутренним двориком, в котором, однако, имелся даже каменный садовый фонарь, расположена была приемная в шесть дзё, гейши всякий раз миновали её, направляясь к себе. Сквозь плетеную камышовую дверь, ведущую на террасу приемной, виднелись зарешеченные уличные окна, выходящие на улицу, и входная дверь. Из проулка, отделявшего дом от соседнего двухэтажного, все время тянуло прохладным осенним ветерком, отчего колокольчик на стрехе постоянно звенел.
— У нас, как всегда, беспорядок, но может быть, вы захотите снять хаори? Прошу вас…
— Нет, ничего. Здесь приятно обдувает ветерком.
Помахивая веером так, что щелкали пластинки, Кураяма с интересом оглядывался по сторонам. В это время вошла гейша Комаё с подносом для курительных принадлежностей и сладостями. Комаё уже не раз и не два встречалась с Кураямой, причем не только здесь. Ей случалось наливать ему сакэ на банкетах и пирушках, да и в театре она частенько с ним виделась на спектаклях или во время выступлений гейш, поэтому держалась как со старым знакомым:
— Приятно видеть вас, сэнсэй!
— Ладно-ладно. В прошлый раз на концерте твое выступление удалось на славу. Верно, есть помощник? С тебя причитается!
— Неужели? Как я рада! Если уж у такой, как я, есть повод вас попотчевать, угощу, чем только пожелаете.
— Сказать ли? Если при хозяине можно, то скажу. Ха-ха-ха!
— Ну что же, коль у вас есть что поведать — извольте. Особенных грехов за собой не знаю… Хи-хи-хи!
Весело смеясь, она поднялась на ноги, и тут из прихожей донесся звонкий голосок гейши-ученицы Ханако:
— Госпожа Комаё! Вам приглашение!
— Хорошо. Господин учитель, прошу, будьте как дома…
Комаё тихо поднялась и вышла из гостиной. Кураяма, чуть слышно постучав по пепельнице, выбил трубку.
— Всегда-то у вас оживленно. Сколько их сейчас в доме?
— Сейчас трое больших и двое маленьких, поэтому довольно шумно.
— Ваш дом даже в Симбаси один из самых старых, верно? С какого года эры Мэйдзи он существует?
— Да, дом старый. Не забуду ни за что тот день, когда впервые явился сюда развлечься, потому что было это в разгар войны в юго-западных княжествах.[9] Тогда еще мать моей Дзюкити была в добром здравии и тоже выходила к гостям вместе с дочкой… Да, все в мире изменилось. Если уж говорить о Симбаси, то квартал тогда казался захолустьем вроде нынешнего Яманотэ, а самые лучшие гейши были, конечно, в Янагибаси. Потом шли те, что в Санъябори, в Ёситё, в квартале Сукия (это в Ситая) — вот в таком примерно порядке и шли. А в лапшевнях Акасака, говорят, до последнего времени гейши, которые являлись в комнаты на втором этаже, готовы были улечься с гостями даже за чаевые в два кана. Все дивились, ну и ходили туда — на такое диво посмотреть.