Теодора Димова - Матери
Да, папа.
Откуда тебе знать?
Не знаю откуда, но знаю, папа.
Христина.
Да, папа.
Что тебе привезти из Лондона.
Ничего, папа.
Подарки. Какие подарки тебе привезти из Лондона.
Я хочу только, чтобы ты там умер.
И он посмотрел на меня. Я не знаю, Андрея, как это описать. Просто посмотрел.
Было очень солнечно и очень тихо. Все остановилось. На какие-то несколько секунд, не больше. Он понял, что умрет. И я поняла. И мама, которая подслушивала за дверью. Мы все поняли. Но ничего уже нельзя было сделать. Ни ему, ни мне. Именно тогда я ощутила дыхание судьбы, ты знаешь, Андрея, что такое судьба?
Нет, мама, не знаю.
Судьба… это то, что случается в несколько секунд, не больше. И эти несколько секунд назад уже не вернуть. Это как аритмия. Как внезапная остановка сердца. Ты знаешь, что такое аритмия?
Нет, мама.
Пожелать смерти своему отцу.
Я бы никогда не пожелала смерти своему отцу.
Ты — нет. Ты — никогда. Ты не отцеубийца. А я — да.
Все, что ты рассказываешь, мама, неправда.
Нет, правда.
Просто ты ищешь оправдание, причину. Выдумываешь. Не верю ни одному слову в этой твоей истории.
Через несколько дней, утром, продолжала Христина, таким же холодным и солнечным, раздался телефонный звонок, я спряталась под стол, потому что знала, кто это. Ледяной голос кого-то из министерства сообщал официальной супруге моего отца, что с ним случился инфаркт во время лондонского турне. Врачи сделали все возможное, чтобы его спасти. Он умер по дороге в больницу, в машине скорой помощи. С ним была одна молодая дама, моя мама, должно быть, ее знает, с маленькой дочерью. Ее зовут Каталина. Они, в министерстве, надеются, что моя мама в курсе. Приносили свои соболезнования в связи с утратой композитора европейского значения. Извинялись, что приходится говорить все это. Но, тем не менее, выражали надежду, что она понимает. Прощание с тленными останками состоится в Центральном военном клубе в среду, с десяти до двенадцати часов утра. Ожидалось прибытие Председателя Госсовета и многих членов Политбюро. С прощальным словом выступит председатель Союза композиторов, потом коллеги и близкие друзья умершего. Интересовались, будем ли мы с мамой присутствовать на погребении в числе официальных лиц? Не хотелось бы, вы, конечно, понимаете, осквернять его память скандалами. Все должно пройти достойно, с должным уважением к памяти музыканта подобного уровня. Что думает по этому поводу госпожа? Будет ли она в качестве законной супруги присутствовать на церемонии? Мама молча положила трубку, не ответив ни на один вопрос. Села напротив меня, и снова стало тихо, совсем тихо и солнечно, как тогда, с папой. Мама очень долго смотрела на меня, а потом пошла на кухню варить суп. Потом мы вдвоем ели этот суп за нашим столом в жирных пятнах, сидя на наших двух стульях. Потом я собирала портфель в школу. Провожая меня, мама сказала: а на ужин — не знаю, что и приготовить на ужин. А я сказала: ничего не готовь, опять поедим суп. Она сказала: хорошо, тебя сегодня спросят? Я ответила: да, наверное, по геометрии.
Когда я вернулась, она висела в нашей комнате с двумя стульями и столом, в единственной комнате, где была печка. Она висела на поясе от своего розового халата, он был переброшен через потолочную балку. Ее халат, как и стол, весь в жирных пятнах. Под нею была лужа. Пахло мочой. Тело медленно раскачивалось то в одну, то в другую сторону, вероятно от сквозняка, который образовался, когда я открывала входную дверь, а потом — дверь в комнату. Я закрыла двери и села в гостиной, где у нас была только электрическая печка, мы позволяли себе включать ее лишь по праздникам. Я включила электрическую печку. Согрелась. Почувствовала, что хочу есть. Пошла в комнату и увидела суп. Поставила разогреть. Налила в какую-то тарелку из раковины, вымыть ее я не могла, теплой воды не было, было страшно холодно, вероятно, это была мамина тарелка, я налила себе супу. Поела. Рядом лежал кусок хлеба, он совсем засох, наверное, тоже мамин. Я накрошила его в тарелку с супом, было хорошо, горячо, от тарелки шел пар, и я окончательно согрелась. Потом снова вернулась в гостиную. Электрическая печка горела. Было тепло. Я опустилась на пол перед ней, свернулась калачиком и почувствовала страшную усталость, меня сегодня спрашивали по геометрии, самые трудные задачки, поставили пятерку[2]. И сказали, что завтра спросят по алгебре, задали на дом решать уравнения.
Так меня и застала Теодора, та самая Теодора, стерва в черном. Они пришли за мной вместе с Каталиной, ну той, с миндалевидными глазами. Даже в дверь не звонили, просто вошли. Я заметила их, когда решала свои уравнения по алгебре на завтра. Теодора сказала: твой отец безумно тебя любил, с сегодняшнего дня я буду заботиться о тебе так же, как о Каталине. С сегодняшнего дня ты моя дочь, а я твоя мать. И обняла меня. По-настоящему обняла. И опустилась на колени. И расплакалась. А Каталина вертелась и разглядывала все в гостиной. И я сказала — хорошо, я только возьму свои учебники по алгебре. И Теодора сказала — бери все, что хочешь. Больше в этот дом ты не вернешься. Все, что хочешь взять, возьми. И я начала собирать в одну кучу: учебники, портфель, готовальню, треугольники, одеяло, оно очень теплое, я сказала — нужно еще забрать уголь из подвала, его много, до конца зимы хватит, и она сказала — хорошо, завтра перенесем, я сказала — и суп, мама сварила его сегодня утром, и принесла кастрюлю с супом в гостиную, в самую середину, где складывала все свое добро, и я сказала — и маму тоже, она в другой комнате, и ее надо взять, и Теодора, эта стерва в черном, она вовсе не была тогда в черном, сказала: твои мать с отцом умерли, мы не можем их взять, их надо оставить, а мы, трое, должны жить дальше, а я тогда ответила: я не хочу другую мать, не хочу жить дальше, не хочу ни своих учебников, ни одеяла, раз нельзя взять с собой маму, и Теодора сказала: тогда ты будешь жить в приюте, а я сказала, что лучше жить в приюте, чем не брать с собой маму, и тогда Теодора стала звонить по телефону, пришли какие-то люди, много людей, и маму увезли. И, в сущности, Теодора — твоя любимая бабушка, которую ты знаешь, единственная твоя бабушка, женщина, воспитавшая меня как родную дочь, моя мама, Андрея, ты слушаешь меня или уснула?
Уснула, мама, я не слушаю тебя.
Теодора — твоя неродная бабушка и моя неродная мать, ведь это так важно, Андрея, почему ты смеешь спать?
Я не притворяюсь спящей, мама, единственная моя, сумасшедшая, погруженная в себя, психически ненормальная моя мама, просто я не хочу слушать о твоем безумии, не хочу ничего знать о тебе и твоих историях, о многочисленных моих бабушках, об известном деде, без тебя я ничто, меня нет, меня нет на земле, ты — моя связь между небом и этой землей, не оставляй меня никогда больше, мама, не оставляй меня одну.
Андрея плакала, она не знала, произнесла эти слова вслух
или это была молитва, она плакала в ногах своей высохшей как изюминка матери, маленькой, голубоглазой, опухшей от безумия и от несчастья, плакала в ногах матери, носящей имя Христа, плакала из-за страдания, навечно отпечатавшегося на ее лице, плакала над своей судьбой, а ведь ей всего четырнадцать, и как звали твою мать, мама, ну ту, которая повесилась, не скажу, не хочу, чтобы ты знала, у самоубийц нет имен.
И ты ушла жить к Теодоре и Каталине?
Я была единственная законная наследница своего отца и стала жить в его просторной, огромной квартире, из которой он нас выгнал, чтобы освободить место для Теодоры и Каталины. А в сущности, они не имели права жить там.
И ты стала жить с Теодорой и Каталиной?
Да, стала.
Ты их ненавидела?
Да. Нет. Не знаю. Мои дочери, мои дочери, говорила Теодора, похожи друг на друга как две капли воды. А это была неправда, потому что Каталина росла красивая, грациозная и высокая, вся в мать, с крутыми соблазнительными бедрами и тонкой талией, ей было всего двенадцать, когда ее впервые пригласили сниматься в кино, и четырнадцать, когда каждый, кто ее видел, влюблялся в нее по уши, было полно мужчин, которые не могли решить, кого из них двоих предпочесть — Теодору или Каталину, а я была похожа на маленькую, невзрачную служанку в их доме, и поэтому обычно сидела в своей комнате, никуда с ними не выходила, стеснялась, они обе похожи на пантер, а я стеснялась своего роста, кривых ног, коротких рук, у меня — фигура моей матери, я так рада, что ты высокая, Андрея, что ты унаследовала от отца его тело, стройное и сильное, правда, рада. Я думаю, сегодня я рассказала тебе достаточно, глубже залезть я не могу, Андрея, наверно, не надо было этого делать, прости меня.
Андрея продолжала слушать взрывы хохота из гостиной, финальная игра на первенство мира по футболу должна была вот-вот начаться, слушала знакомый голос спортивного комментатора, изредка — смех Ины, когда любовница отца смеялась, у нее оголялись десны и были видны все зубы, какие-то очень уж длинные, вероятно, поэтому Ина ей не нравилась, из-за этих длинных зубов, Андрея боялась, что в один прекрасный день Ина набросится на нее и укусит своими острыми длинными зубами, даже как-то сказала об этом Павлу, но тот расхохотался, ты в самом деле боишься ее, спросил Павел, нет, конечно же, нет, я не боюсь, просто когда она смеется, кажется, что может вцепиться в кого-нибудь своими зубами. Андрея сегодня ночью не будет следить за своей матерью, она лучше пойдет в сквер, к Яворе, к друзьям, они уже собрались там, наверное, и Андрея никому не расскажет, никому, может быть, только Яворе, потому что все всё рассказывали Яворе, все делились с Яворой, она знала всё обо всех и никогда не выдавала чужих тайн, Явора всё вбирала в себя, как колодец, Андрея любила вспоминать, как, впервые увидев Явору, испытала желание встать и броситься к ней, как будто давно знала ее, как будто видела ее в своих снах и ждала, и когда Явора первый раз появилась у них в классе, наступила полная тишина, а Явора улыбнулась, словно эта тишина принадлежала ей, она давно привыкла вызывать эту тишину и владеть ею, она медленно пошла между рядами парт, каждому глядя прямо в глаза и улыбаясь, Явора смотрит не в глаза, а в сердце, ее глаза — светло-синие вокруг зрачка, а по краю радужки — почти черные, и, может быть, поэтому невозможно отвести от нее глаз, и каждый хочет оставаться под этим взглядом, попасть в теплую зону их внимания — каждый, ученик или учитель, мальчик или девочка, Явора влечет к себе, как магнит, да просто быть рядом с Яворой — уже одно это успокаивало, просветляло, наблюдать, как она смеется, рассматривать ее глаза — это было волшебство, а она смеялась всегда, точнее — не смеялась, а радовалась, радовалась всему, и Андрее хотелось познакомить ее со своей матерью, потому что она была уверена — Явора вылечит ее. Несколько раз она даже просила, мама, я хочу познакомить тебя с Яворой, самой лучшей моей подругой, она у меня в комнате, но мать лишь досадливо качала головой, сидя в своем кресле, и вглядывалась в кошмар своей жизни, потому что он увлекал ее, ей нравилось наслаждаться им, радоваться этому кошмару, переживать его вновь и вновь, ей нравилось быть его жертвой, медленно им уничтожаемой, медленно поглощаемой и тем январским солнечным утром, когда она убила своего отца, и когда увидела свою мать повешенной, и когда ее второй матерью стала Теодора, та стерва в черном, и когда Каталина, та самая, с миндалевидными глазами, выросла и стала самой талантливой и известной актрисой, еще с детства она была красивой и известной, а ведь в сущности — всего лишь сучка безродная, прижитая, приблудная, незаконнорожденная, внебрачная. Ей хотелось отомстить всем — из-за Каталины, потому что именно ей, Христине, полагалось быть высокой и иметь удлиненные к вискам глаза с маслянистым блеском, глаза своего отца, его матовую кожу, его высокий лоб, ей, рожденной в законном браке, следовало быть дочерью прекрасной Теодоры, этой стервы в черном, она, первородная, должна была быть талантливой и известной, она, а не эта безродная сучка Каталина, поэтому-то Христина и не хотела знакомиться с самой лучшей подругой Андреи, она хотела мстить, мстить всему свету, мстить себе, поэтому она всегда отводила свой взгляд от дочери, когда та просила ее познакомиться с Яворой, поэтому всегда с досадой отмахивалась от нее.