Юлий Ким - И я там был
И разговор пошел сразу легко, без натуги, ну конечно, за столом оно и нетрудно, особенно за столом камчатским, с балычком, с икоркою. Внешне выходило так, что в центре беседы был я. Этакий мини-тамада. На самом же деле я был вроде перевалочного пункта, так как, говоря со мной, Толик обращался к Марине и смотрел на нее, ну и Марина обратно так же. Мне было весело в этой роли подавателя реплик и приходило на ум: «Возьму вот и заткнусь – что вы будете делать?».
Толик вытащил фотоальбом. Отдельно у него были виды, отдельно люди, и что интересно – нигде почти не было его самого. Сколько раз, бывало, видишь, как показывают: «Вот я в Москве. Вот я на пароходе. Вот я на фоне Пушкина». А у Толика – и Москва, и пароход, и Пушкин – но все без него, а когда дошло до групповых, тут-то он разговорился, на этот раз прямо с Мариной. Она слушала его так: «Да-да, хорошо-хорошо, этот парень – чудо, тот – еще лучше, но главное-то чудо – это вы, Толик, пожалуйста, продолжайте, вас слушать одно удовольствие», – вот что читалось по ее глазам.
– Вы знаете, я вам завидую, – сказала Марина Толику и мне своим медленным глубоким голосом. – У вас как-то очень здорово, дружно, нескучно.
– Ну, не всегда, – сказал я справедливости ради. – Бывают весьма неприятные события. Вон его однажды чуть глаза не лишили.
– Каким образом?
– Да нет, нет, чепуха это, – сердито заторопился Толик, – он все преувеличивает и вообще – зачем? Не надо… ничего страшного не было, никакого значения не имеет. У нас, Марина, правда хорошо, вы его не слушайте. Вот бы вам сюда – вы бы увидели.
– Господи, да я с удовольствием бы, – ласково сказала Марина. – Только что я здесь делать буду?
– Да… – приуныл Толик. – А жаль. Вот бы хорошо было.
– Мне недавно в одном поселке, – перевела Марина разговор, – пришлось брать любопытное интервью. Вечером пошла я в кино, шло что-то серое, выхожу – уже темным-темно, а у меня ни фонарика, ничего, а гостиница – на окраине. Снег, правда, белеет, идти видно, но страшновато: темень, глушь, снег под сапогами – громко-громко – скрип-скрип, на весь мир…
Можно было, не слушая Марину, увидеть весь рассказ ее на толиковой физиономии, как на экране: и ее страх, и оглушительный скрип подошв по снегу…
– И вдруг: вот так, близко-близко, из-за угла выходят трое, черные такие фигуры, мужские, прямо навстречу. Подходят и фонариком – ярко-ярко, в лицо – ну, думаю, пропала областная корреспондентка на заре туманной юности. Один говорит: «Она?» Другой: «Она». – «А ну, идем с нами». Что делать? Кругом ни души. Иду. Молча ведут меня куда-то. Лиц не вижу – ясно только: взрослые и вроде не пьяные. Заводят за какой-то забор. «Ты из газеты?» – «Да». – «Бумага есть?» – «Какая бумага?» – «Ну, блокнот там, тетрадка, ручка?» – «Есть, кажется», – а сама трясусь как осиновый лист. «Доставай», – и фонариком светят. Достаю. Думаю: интересные попались грабители. Один говорит: «Давай пиши, я посвечу». И началось. Начальник такой-то – самодур, придирается не по делу; бухгалтер такой-то – вор, пьяница; бригадир такой-то – словом, целое письмо протеста! Стою, пишу послушно, а они разволновались, слышу – пошли непечатности. Расхрабрилась, спрашиваю: «Эти слова тоже записывать?» – «Извини, – говорят, – в горячке, больше не будем, а ты пиши». Я все записала. «А подписи?» – «Пиши – группа рабочих комбината». И все. Проводили меня до гостиницы, я только там отошла, до того испугалась. Интересно, правда?
Толик перевел дух.
– Д-да-а… Здорово! Ну и вы проверили на другой день, все, что они наговорили – правда, нет?
– Увы, увы. На другой день я улетала чем свет, никак не успевала.
– А письмо?
– Да так пришлось и оставить, на память о встрече.
Мы вышли проводить Марину до гостиницы – длинный барак с нумерованными комнатами. Ночь была камчатская, отборная, не хуже той, кровавой. Звезды крупные, влажные. Толик встрепенулся: «Вон – Вега. А вон – видите? Орион. Не могу, до чего люблю это созвездие. Оно здесь такое особенное. Как все равно брошь, неправильная, с драгоценными камнями». Хорош был Толик, и Марина была хороша, и взглядывала на него с тем же неослабевающим удивлением. У двери она подняла лицо к нему, сказала негромко и просительно: «Я завтра улетаю, Толя, вы могли бы проводить меня?» – «Да… да… Конечно!»
Утром я встретил Марину на улице, попрощался. «Да, – сказала она, – вы вчера упомянули случай, что-то насчет Толиного глаза…» – «Да ничего особенного», – сказал я и вкратце изложил историю.
Вечером Толик лежал у меня на койке и, подперев лицо ладонями, говорил – не мне, а тумбочке – негромко и доверительно:
– Знаешь… я же с девушками… ну ты знаешь. Танцевать не умею, говорить тоже. Я все удивлялся: как это у других, елки, так легко-легко… даже немножко завидовал. Но – немножко. Потому что – веришь ли? – я все время чувствовал: у меня это должно быть как-то особенно и сразу. Как? Кто? Бог знает. Но обязательно сразу. Однажды одна девушка – хорошая-хорошая девушка была – и она мне говорит… ну, что она меня любит… Ой как я испугался! Да нет, говорю, нет, это невозможно… Господи, вот дурак! Зачем я ей это говорил? Она плакала… Я тогда очень мучился, правда, но что я мог поделать?.. А вчера, даже позавчера, когда я влетел к тебе… к вам… Так и стукнуло меня: вот!.. Я потому так сразу и согласился, чтобы пришли… Марина… Ма-ри-на… Хорошо! (Засмеялся.) А? Хорошо! Я сегодня бегаю с чемоданами, ну ты знаешь, суечусь, а она останавливает и говорит: Толя. Чтобы, говорит, уезжающий вернулся, надо, когда прощаешься, посмотреть ему в глаза. И смотрит мне в глаза, и руку не отнимает. Чудно! Неужели, вот если предчувствие сильное, должно же оно сбыться!
Прошел месяц, что ли. Почта прилетела два раза всего. С первой не было Толику ничего, а со второй – со второй было.
– Толик, – сказал я. – Зайди вечерком, дело есть.
– Ладно, – кивнул он уныло: он ждал письма.
– Толь, – сказал я ему вечером, когда он разделся и сел. – В общем, как бы тебе это… Ну да все равно узнаешь. В общем, на. На второй странице. Называется «Хорошие люди» – и я протянул ему газету.
Начало было такое:
«Как рассказать о них, об этих людях? Может быть, начать с моря? Вот оно нелюдимое, суровое, и такое, казалось бы, неприступное…» – ну и далее в том же духе, камчатские красоты… «И все-таки здесь живут. Люди. Простые, мужественные и очень хорошие», – ну и далее, о дружбе, мужестве и коллективизме… И наконец: «Общий любимец аначикинских комсомольцев – Толя Федоров. “Наш Толик” – так любовно его называют в поселке. Он скромен, этот невысокий и крепкий юноша, он не любит говорить о себе, но всегда, когда трудно, он – первый (Бог мой! Неужели?). Как-то на клубном вечере пьяный хулиган избил Толю. “Толика бьют!” – разнеслось по поселку с быстротой молнии. И пусть иной чрезмерный моралист осудит аначикинских ребят – они поступили с негодяем по-своему, по-флотски. (Да-а… Как это? Жаль, что вас не было с нами…) И вот уже лыжи трудолюбивого Ан-2 отрываются от снега, под крылом, уменьшаясь, мелькают крыши. До свиданья, Аначики! Мы еще увидимся, обязательно увидимся!» (Это для Толика, ясное дело.)
Пока он читал, я не смотрел на него – не мог. Так, возился с печкой. Один раз он тихо воскликнул: «Что?» и раза два поелозил, но так, что я спиной ощутил, как он мучается. И уж к самому концу этак коротко и жутко простонал: «Мммм…»
Прочел. Помолчал. «Ну, в общем… я пошел, да?» И пошел.
Месяца через два я прилетел в город, в командировку, захватив письмо Толика к Марине. Забежал в редакцию. «Здравствуйте, Марина», – и, видно, не удержал не то досады, не то усмешки. Она ответила осторожно: «Здравствуйте».
Я подал ей письмо. Прочла. Помолчала. Усмехнулась жалобно.
– Ругается… Не понравилось. Ну что ж… Знаете, я так много рассказывала в редакции… про вас про всех… Они пристали: напиши да напиши…
– Что-нибудь передать?
– Да нет… Не прощения же просить… Уж как умею.
День рождения
– Ко-олька, холера! Куды пошел, зараза? – разносится на весь поселок мощный голос тети Насти.
– Чего тебе? Ну чего тебе? Ща приду! – отмахивается сын ее, горластый и непоседливый Колька, десятиклассник. Вон он, в пиджаке и валенках, жмет по снежной атласной улице, жмет, наверное, к Галке, однокласснице, к которой неравнодушен.
– Да ты, дьявол, чего на матерю орешь? Вот погоди, я те покажу на матерю орать! – докрикивает до его спины тетя Настя, низенькая, пожилая, в шали и валенках на босу ногу. Докрикнув, уходит в снежную траншею, ведущую в дом, где и живут они, Свиридовы, мать, отец и Колька, а Валька пока в армии. Поселок стоит на косе, открыт всем ветрам, и зима его заваливает снегом под крышу, отсюда и траншеи перед каждой дверью.
Вон Колька уже жмет домой, размахивая книжкой. Бежит он вперевалочку, научился у бичей морских, теперь не отвыкнет. «Способный и самолюбивый», – говорят о нем учителя; «псих» – младшие ученики и некоторые девочки; «добрый кореш» – старшие ребята; добавим: очень добрый.