Герта Мюллер - Качели дыхания
Чего добиваются те, кто охраняет цемент, своими подозрениями? У подневольного рабочего нет ничего, кроме фуфайки, то есть ватной одежды, на теле, чемодана и нар — в бараке. Для чего ему красть цемент? Цемент в самом деле уносят — но не как краденое, а как прилипшее дерьмо. Каждый день у тебя слепой голод, но ведь цемент не съешь. Ты мерзнешь или потеешь, а цементом не согреешься и не освежишься. Он возбуждает подозрения, потому что разлетается, бросается врассыпную и приклеивается, потому что он — серый, будто заяц, бархатистый и аморфный — исчезает без всяких причин.
Стройплощадка находилась за лагерем, возле конюшни, где лошадей давно не держали и стояли лишь пустые ясли. Для русских строили шесть домиков, шесть двухквартирных домиков — так нам говорили. В каждом домике — три комнаты. Но мы предполагали, что в каждом поселится минимум пять семей, потому что, когда ходили цыганить, видели бедность и истощенных детей. Девочки в легоньких голубеньких платьицах наголо острижены, как и мальчики. Все ходят строем попарно, держась за руки. Распевая героические песни, месят грязь возле стройки. Впереди и сзади топает грузная немая дама с недовольным взглядом, зад у нее качается, как корабль.
На стройплощадке было восемь бригад. Они копали ямы под фундаменты, подтаскивали шлакоблоки и мешки с цементом, процеживали известковое молоко и мешали бетон, заливали им фундаменты, готовили раствор для каменщиков, подносили его на носилках, подвозили в тачках на подмости да еще штукатурили стены. Все шесть домов строились одновременно: туда-сюда носились рабочие, в суматохе и неразберихе, а дело шло вяло. На подмостях виднелись каменщики, раствор и кирпич, но не видно было, что стены растут. Это самое досадное на стройке: можешь целый день приглядываться, но не увидишь, как стены растут. Потом, через три недели, они, замечаешь, вдруг высокие — должны же они были расти. По ночам, наверное, — сами по себе, как луна. Стены растут непостижимо, так же и цемент пропадает. А тобой помыкают всюду: только начнешь здесь — гонят туда. Затрещинами и пинками. Становишься изнутри отупелым и унылым, а снаружи — льстивым и трусливым. Цемент выедает раны в деснах. Открываешь рот — и губы трескаются, как бумажные мешки для цемента. Помалкиваешь и делаешь что велят.
Выше любой стены вырастает стена недоверия. В тоскливости стройки каждый подозревает каждого, что у того более легкий угол мешка с цементом, что он, щадя себя, эксплуатирует другого. Каждого унизили криком, заморочили цементом, обдурили на стройке. Самое большее, что скажет десятник, когда кто-нибудь умрет: Жалко, очень жалко. И сразу, следом, изменив тон: Внимание!
Надрываешься и слышишь, как выстукивает твое сердце: беречь цемент нужно, глаз за цементом нужен, промокнуть цемент не должен, разлетаться цемент не смеет. А цемент сам себя рассыпает, сам растрачивается, но в отношении нас он жаден беспредельно и ни за что нас не отдаст. Мы и живем как желает цемент. Это он вор, он нас украл, а не мы — его. А кроме того, от цемента становишься злым и цемент сеет недоверие — тем, что рассыпается. Цемент — интриган.
Вечером по дороге домой я, оказавшись спиной к стройплощадке и довольно далеко от цемента, прекрасно понимал, что не мы друг друга обманываем, а нас всех обманывают русские с их цементом. Но на следующий день снова возникало подозрение к этому моему знанию и ко всем. И похожее ощущение было у каждого. Цемент и Ангел голода — сообщники. Голод раздирает поры твоей кожи и заползает в них. Когда он уже внутри, цемент эти поры заклеивает — и ты зацементирован.
Цемент может стать смертельным в цементной банке. Это башня высотою сорок метров, без окон и пустая. Почти пустая, но там можно утонуть. По сравнению с величиной банки остаток цемента в ней невелик, но он лежит открыто и не засыпан в мешки. Мы сгребали его голыми руками и ссыпали в ведра. Цемент был старый, но подвижный и отвратный. Полный жизни, он подстерегал нас, скользил навстречу немо и грозно-серо — быстрей, чем мы успевали отбежать. А еще цемент умеет течь, и стекает побыстрей воды, он и плотнее. Настигнет тебя — захлебнешься.
Я заболел цементом. Неделями мне везде виделся цемент. Ясное небо было разровненным цементом, кучи цемента лежали на небе, прикидываясь облаками, а дождь соединял на земле цементные шнуры, спущенные с неба. Моя жестяная в серых разводах миска тоже была из цемента. И шерсть сторожевых псов, и крысы, которые рылись в отходах за столовкой. Безногие ящерицы-веретеницы ползали между бараков, напялив на себя чулок из цемента. Шелковицы были опутаны гусеничными гнездами, этими воронками из цемента и шелка. Когда солнце пылало, я пытался смахнуть их с глаз, но оказывалось, что смахивать нечего. А вечерами на лагерном плацу сидела на краю колодца птица из цемента. Она рассыпала зудящие трели, птичья песня тоже была цементом. Адвокат Пауль Гаст узнал птицу — жаворонок, такие встречались у нас дома. Я спросил: «У нас они тоже из цемента?» Пауль помедлил, прежде чем ответить: «К нам они прилетают из южных стран».
Про другое я его и не спрашивал, потому что на портретах в служебных помещениях было видно и из репродукторов слышно, что у Сталина скулы и голос — из чугуна, но усы у него все же сплошь из цемента.
В лагере что ни работа — ходишь всегда изгвазданный. Но никакая дрянь так не приставала, как цемент. Цемент неизбежен, как прах земли. Ты даже не видишь, откуда он берется, ведь он всегда уже здесь. Кроме голода лишь тоска по дому — в помыслах человека — столь же стремительна. Она так же похищает человека, и точно так же человек в ней тонет. Мне кажется, одно-единственное в человеческой голове проворнее цемента: это — страх. Только страхом можно объяснить, что я, работая на стройке, еще ранним летом тайно записал на обрывке тонкой коричневой бумаги от цементного мешка:
ВЫСОКО СОЛНЦЕ В ДЫМКЕ,
ЖЕЛТА КУКУРУЗА, И ВРЕМЕНИ НЕТ
Больше я ничего не написал, цемент нужно экономить. В сущности, написать я хотел совсем другое:
Кособоко, невысоко
настороже лунный серп
заходит краснея.
Эти строки после я подарил себе, тихо произнес вглубь своего рта. Они там сразу разлетелись и скрипели на зубах вместе с цементом. Потом я замолчал.
Бумагу тоже нужно экономить. И хорошо прятать. Если тебя поймают с исписанным листком, попадешь в карцер, в бетонный колодец на одиннадцать ступеней ниже земли, такой узкий, что в нем можно только стоять. Он кишит насекомыми и весь провонял экскрементами. Сверху забран железной решеткой.
Вечером на обратном пути, едва волоча ноги, я часто говорил себе: «Цемента становится все меньше, он сам по себе исчезает. Но ведь и я из цемента, и меня тоже становится все меньше. Как же я могу не исчезнуть».
Гасильщицы извести
Одну из восьми бригад на стройке составляли гасильщицы извести. Они выкатывали телегу с кусками извести на крутой склон возле конюшни, затем тянули ее вниз, к творильной яме на краю стройплощадки. Телега имела вид большого деревянного ящика в форме трапеции. В упряжке по пять женщин с обеих сторон дышла, кожаная перевязь стягивает им плечи и бедра. Сбоку конвоир. Глаза у женщин от натуги вылезли из орбит и взмокли, рот полуоткрыт.
Одна из гасилыциц — Труди Пеликан.
Стоит дождям на несколько недель забыть о степи, и слякотная, как ил, грязь вокруг творильной ямы засыхает меховым узором, а ильные мухи становятся назойливы. Труди Пеликан говорит, что ильные мухи чуют соль на глазах и сладость на нёбе. Чем слабее ты, тем сильней слезятся глаза, тем слаще у тебя слюна. Труди Пеликан припрягали сзади, самой крайней. Она слишком ослабла, чтоб тянуть спереди. Ильные мухи уже не садились ей в уголки глаз, а лезли прямо в глаза, в зрачки, и не елозили по губам, а залезали в рот. Труди Пеликан шатало. Когда она упала, колеса прокатились по ее стопе.
Сомнительная публика
Труди Пеликан и я, Леопольд Ауберг, — мы из Германштадга.[9] Пока нас не загнали в телячий вагон, мы друг друга не знали. А Артур Прикулич и Беатрис Цакель, то есть Тур и Беа, знали друг друга с детства. Они из горной деревни Луги, что на Карпатской Украине, в краю, где сходятся три границы. Из тех же мест, из Рахова, парикмахер Освальд Эньетер. Оттуда же и аккордеонист Конрад Фонн, он жил в городке Сухолол. Мой напарник по грузовику Карли Хальмен попал сюда из Кляйнбечкерека, а Альберт Гион, с которым я позднее работал на шлаке в подвале, — из Арада. Сару Каунц, с шелковистым пушком на руках, привезли из Вурмлоха, другую Сару, Вандшнайдер, у которой бородавка на безымянном пальце, — из Кастенхольца. Они до лагеря не были знакомы, но походили друг на дружку, как родные сестры. Мы их всегда называли Две Киски. Ирма Пфайфер прибыла из местечка Дета, а глухая Митци, Аннамария Берг, — из Медиаша. Адвокат Пауль Гаст и его жена Хайдрун Гаст жили прежде в Обервишау. Барабанщик Ковач Антон — в гористой части Баната,[10] в городке Карансебеш. Катарина Зайдель, прозванная Кати Плантон,[11] из Баковы. Она была слабоумная и все пять лет не понимала, где находится. Умерший от синеугольного шнапса механик Петер Шиль угодил в лагерь из Богароша. Певунья Лони, Илона Мих, — из Лугоша. Герр Ройш, портной, — из Гуттенбрунна. И так далее, и так далее.