Лариса Райт - Когда осыпается яблонев цвет
– Не сразу? А когда? Почему?
Ответом стал грустный взгляд, неуверенное пожатие плеч и еле слышное и растерянное:
– Не знаю.
Маргарита чувствовала, что в прошлом Марты наверняка можно обнаружить что-то объясняющее ее тягу к музыке. Кроме того, ее не покидало ощущение, что в самом облике девочки есть нечто смутно ей знакомое и почему-то не очень приятное. Ту далекую белокурую, розовощекую малышку Маргарита не знала, а высокие скулы, волевой подбородок, длинные пальцы рук и темные непослушные кудри казались ей почему-то знакомыми и будто вынуждающими ее принимать участие в судьбе Марты. Делала она это, однако, с большим удовольствием. И настоящим девочки интересовалась гораздо больше, чем ее прошлым. Марта, впрочем, тоже оставила попытки проникнуть в те глубины, в которые ее не желали допускать, хотя позволено ей уже было очень и очень многое:
– А можно я теперь у вас уроки буду делать? В комнате трудно сосредоточиться: девчонки ругаются все время, не дают заниматься нормально.
– Конечно, Марта. Делай здесь.
– А с уравнениями поможете?
– И с уравнениями, и с теорией Дарвина.
– А вы правда в это верите?
– В эволюцию? Конечно.
– И вы согласны с тем, что произошли от обезьяны?
– Почему бы и нет?
Марта какое-то время озадаченно смотрит на учительницу, а потом заливисто хохочет и произносит сквозь смех:
– Только если от очень симпатичной.
Или в другой раз:
– Почему у вас совсем нет фотографий?
– Каких?
– Любых. Хотя бы ваших родителей, например.
– А зачем?
– Чтобы помнить.
– А я и так помню. А на фотографии мне больно смотреть.
– А я бы все на свете отдала за то, чтобы у меня была хоть одна фотография моих. – Молчит задумчиво, потом спрашивает: – Вы на своих похожи?
– На папу.
– Покажите.
Маргарита вытащила с антресолей старый альбом и несколько часов рассказывала Марте о детстве, о родителях, о жизни, которая закончилась так давно и которая уже никогда не вернется.
– Зря вы их все-таки туда спрятали, – сказала Марта, закрыв последнюю страницу альбома.
– Почему? Всегда ведь можно достать.
– Лучше всегда видеть.
На следующий день Маргарита поставила на полку фотографию своих родителей.
Или еще:
– Вам не обидно?
– О чем ты?
– Вы еще такая молодая и симпатичная, а на вас все смотрят снизу вверх и обращаются только по имени-отчеству.
– Почему же все?
– А кто нет?
– Ты, например. Мне казалось, у нас демократия.
– Какая же это демократия, если вы меня Мартой зовете, а я вас Маргаритой Семеновной?
– А как бы тебе хотелось?
Марта никогда бы не посмела признаться, что на самом деле ей хотелось бы назвать эту женщину мамой, а потому она искренне и нарочито весело объявила:
– Ритулей.
– Ритулей? А что? Мне нравится. Так и зови. Только, конечно, не в школе.
И звала, и верила ей, и неслась с каждой мелочью, чтобы поделиться, чтобы услышать совет, чтобы просто увидеть ласковые глаза, услышать глубокий грудной голос, почувствовать крепкие, почти материнские объятия. В общем, к моменту неожиданного возвращения Натки не было на свете людей ближе и роднее, чем Ритуля и Марта. Марта твердо знала, что теперь ей нечего бояться. У нее есть опора – то крепкое родительское плечо, за которое можно спрятаться от всех жизненных невзгод самой и даже спрятать своих друзей. Во всяком случае, к Наткиной истории Маргарита тоже не осталась равнодушной. Она сама до сих пор не могла однозначно ответить себе на вопрос, произошло ли это просто из-за человеческого участия к практически осиротевшей девочке, или все же от того, что на эту помощь рассчитывала Марта. Наташу Маргарите было искренне жаль, но все же страх подвести и разочаровать другую девочку превалировал в ее стремлении оказать помощь семье Ивашовых. Натка была сильная, резкая, волевая, она бы, пожалуй, справилась и сама, выплыла бы, как кошка, из любой ситуации. А Марта больше походила на растерянного щенка, которого гладили, кормили, поили, а потом выбросили за ненадобностью в озлобленный мир, который кишит сворами голодных псов, готовых растерзать без остатка крохотную, беззащитную собачку. Для Маргариты оставалось загадкой, каким образом в детдомовском ребенке могла еще сохраниться наивность и безграничная вера в людей. И даже если эта вера распространялась только на нее и Натку, то тем более пошатнуть эту веру они не имели никакого права. Маргарита осознавала свою ответственность, но не чувствовала ее груза. Напротив, впервые за долгие годы на душе у нее было легко и спокойно. Жизнь наконец стала правильной, обрела свою значимость и полноту. Не хватало лишь одного шага, который Маргарита и хотела сделать, и вместе с тем страшно боялась. Подружка – это все-таки просто подружка, а вот к понятию «дочь» слово «просто» уже неприменимо. Но судьба Маргариты давным-давно отказала ей в простоте, и она отважилась на этот прыжок.
Прыгнула. Ударилась так, что саднило, болело и кровоточило по сей день. Маргарита вынесла много уроков, но главным был следующий: с учениками можно иметь теплые, доверительные отношения, но лезть в их личную жизнь – себе дороже. Маргарита и не лезла. К тому же не находила в себе на это сил ни физических, ни моральных. И права у нее такого не было. От чего могла она их удержать? От чего уберечь? Если она даже Марту… даже Марту не уберегла.
Пожилая женщина вышла из актового зала и пошла вниз по лестнице. Если бы кто-то сейчас услышал звук ее шагов, никогда не смог бы предположить, что идет учитель французского – Маргарита Семеновна Черновицкая: умница и красавица, воплощение легкости, женственности, гордой осанки и летящей походки. Маргарита спускалась очень медленно, ухватившись рукой за перила. Спина ее была сгорблена, шаги – тяжелыми, а мысли – мрачными.
18
Осень 1972 года
Папа умер полгода назад. Не знаю, что добавить к этой фразе. Надо ли как-то углубляться в детали? Не хочу. Легче забыть все плохое и помнить только хорошее. Это был его любимый совет: «Забудь, малыш! Плыви дальше». Мы плывем: я, мама и Николенька. На самом деле стало значительно легче. Мама будто проснулась, огляделась вокруг и обнаружила, что у нее есть внук. В Николеньке ее спасение, она так привыкла колотиться над папой, что без забот о ком-то ее жизнь потеряла бы смысл. Звучит ужасно, но все эти перемены случились удивительно вовремя. Никому не могу об этом сказать. Представляю вереницу косых осуждающих взглядов: «Разве можно говорить о том, что родной отец умер вовремя?!» Да, родной. Еще и бесконечно любимый и совершенно замечательный, такой, каких не бывает больше. Только тот человек умер намного раньше, когда услышал свой диагноз и, как врач, мгновенно осознал, что ждет и его самого, и его близких. Пока рассудок еще не оставил его, он прощался с нами каждый день. Жил и прощался. Вот что трудно. Вот что невыносимо. По сравнению с этой мукой поцелуй холодного лба в гробу – ничто. Папа умер давно, и та смерть была жуткой, несправедливой, бессмысленной. Для нее никогда не нашлось бы подходящего времени, потому что это была смерть души. А весной наконец не выдержало тело, и пусть простят меня все, кто так или иначе скорбит о его уходе, он произошел именно тогда, когда был очень нужен. Даже в смерти папа продолжал спасать меня и подставлять плечо.