Эдуард Лимонов - Рассказы
— На себя погляди, — пробурчал он, но я знал, что он не захочет обидеться. Он ходил ко мне именно в надежде на такие разговоры, он специально за водил их, такие разговоры. Водку он мог пить и с тремя холостяками-соседями. Мне разговоры с ним также были нужны. И не только потому, что он единственный продолжал посещать меня и не боялся «Эмбасси». Он еще был для меня крайним примером, как бы живым экземпляром человека, каким и я могу сделаться, но каким не следует быть. Злобин был неприятный тип, без шарма, поганый и опасный, как кусок старого оконного стекла, да… однако у него были жадные, свирепые грезы волка, а не домашнего животного.
— Тоже ничего хорошего, — согласился я. — В глубочайшем дерьме. Однако я менее злобен, чем ты. И у меня иногда просыпается чувство юмора, смягчающее меня. Посему я могу общаться и с тобой, и балетными пэдэ, — я кивнул в сторону окна. Там на Колумбус-авеню видны были окна квартиры Лешки Кранца и Володи, танцора и балетного критика… — А ты, злой человек, с балетными пэдэ общаться не можешь.
Я достиг цели, он — загоготал. Ибо сидеть с ним и его бутылкой н слушать его рассказы о том, как сегодня утром ему опять хотелось напасть на богатую шлюху, живущую в доме напротив, на 93-й улице, как он пошел за ней, и так как уже тепло и она вышла в одном платье, то он мог видеть, какой формы у нее трусы, — эта перспектива мне не улыбалась. Я достал из крошечного холодильника редиску, колбасу, хлеб.
— Посолиднее ничего нет?
— Куриный суп.
— Щи уже не варишь? — ехидно осведомился он. Я читал ему пару глав из моей книги, еще когда я жил в «Винслоу». Первая глава начиналась с того, что я варю щи.
— Эпоха щей закончилась. Я живу теперь в эпоху куриных супов.
— И то верно, если все время жрать щи, желудок можно продырявить. С язвой жить хреново. Я вот мучаюсь…
— У тебя не язва, ты сам язва, — сказал я.
— Я не притворяюсь, — обиделся он.
— Сорри. Неудачная шутка. Ты знаешь, я иногда думаю, что я мог бы быть таким, как ты, но…
— Таким, как я, в каком смысле? Быть в моем положения никому не желаю, но свои реакции никому не отдам… — Ян загоготал.
Я сел на кровать, так как единственный стул занял он.
— Пэдэ Володя, — я вновь кивнул на окно, призывая его а свидетеля, — называет меня «человеком из подполья», но он не знает тебя, тебя бы он называл Монстром…
— Какой из них Володя? Друг Барышникова? Который сменил фамилию Шмакофф на Макоф? Я видел его пару раз. Коротыш жопатый, да? Еврей?
— Верно… Слышал бы он твои характеристику.
— Что вижу, то и называю.
— Он неплохой мужик. Всегда меня кормит, когда к ним захожу. Несколько раз то пятерку, то двадцатку совал… Капризный он, конечно, и вздорный бывает, но кто без недостатков, пусть швырнет в него камень…
— Хрена ему двадцатка. Он за книгу об этом гаденыше Барышникове небось жирнейшие башли получил.
— Фашист Ян, — сказал я, — ты ненавидишь всякого, кто преуспел, в больше всего — своего брата эмигранта, да?
— Ты сам его терпеть не можешь, танцора-жополиза. Ты столько раз об этом говорил.
Он был прав. Он помнил. Я говорил.
Из окна вдруг мощно подуло, так что одна из створок, до сих пор закрытая, приоткрылась. Воздух, крепко-весенний, принесло из самого Централ-Парка. Свежими листьями запахло, мокрыми тучами, растоптанной почкой.
— Ни хрена нам, Эдюня, хорошего не видать, — сказал Ян а усмехнулся. — Ни хрена.
— Не распускай чернуху… Весна идет… Познакомься лучше с польской девкой, сколько можно у Розали двадцатки оставлять. В Культурном центре на 46-й появилось много польских девок.
— Розали хороша тем, что как ты ей скажешь, так она за двадцатку и станет. А девка, тем более польская стерва, прежде чем отдаться своему мазохизму, будет долго выделываться: Мне эти выкрутасы ни к чему — я мужик серьезный. Петушьи церемонии эти — распускание перьев, надувание гребня, походы в рестораны, — прежде чем она соизволит раздвинуть ноги, — мне не нужны.
— Что ты хочешь, все так устроено… Нужно соблюдать условности: Вначале внесешь капитал, потом последует прибыль.
— Я никогда не соблюдал. Но там, — он показал рукою в сторону окон (я понял, что он имеет в виду не Централ-парк и не квартиру моих пэдэ на Колумбус, но нашу бывшую родину), — там у меня была сила, магнетизм, — он гордо обвел мою комнату взглядом. — Там я на них, как змей на кроликов, глядел. А если руку на задницу соизволивал класть, — так она сразу чувствовала, что хозяин пришел, и вся под ноги швырялась. Сразу мазохизм свой с первой встреча открывала. Топчи меня, ходи по мне, ешь меня… Здесь я по терял силу… — Он помолчал: — Понимаешь, здесь они чувствуют, что я никто, что сила во мне не течет. Я не о сексуальной только силе говорю, ты понимаешь, но об этой, общебиологической, которой сексуальная только составная часть. Там я был Большое Мужское Животное. Здесь я никто в их обществе, среди их самцов, а девка, она ведь животное сверхчувствительное, она чувствует в глазу неуверенность, в руке трепыхание. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Я понимал. Он был в ударе, он сумел объяснить то, что я чувствовал сам. Когда ты не хозяин, то в прикосновении твоем — робость. Чтоб тверда рука была, ты должен победить другого самца или самцов. А здесь ни он, ни я — никого победить не можем.
— Давай свой суп, — сказал он.
Когда мы выпили всю водку; заедая горячим (я разогревал его три раза) супом, он сказал мне:
— Фашист, Эдюля, — это мужичина. Понимаешь? — Он встал и, пройдя в туалет, не закрывая двери, стал шумно уринировать. — Понял, в чем дело? — спросил он из туалета. — Коммунизм или капитализм построены из всеобщей немужественности, на средних ощущениях, и только фашизм построен на мужественности. Настоящий мужчина — всегда фашист.
Во взгляде Яна сияло такое презрение к этому миру, такой фанатизм человека, только что открывшего для себя новую могущественную религию, что я решил проводить его из отеля. Человек с таким взглядом должен был неминуемо нарваться на неприятности.
В лифте находился одинокий черный в джинсовой жилетке на голой груди. Ян было рванулся выразить ему свое презрение, но я туго обнял его за шею, якобы проявлял пьяные чувства. «Друг ты мой, Супермэн!» — закричал я. Парень в жилетке скалился, довольный. Пьяные белые люди вызвали в ней чувство превосходства. Не отпуская Яна из крепкого объятия, я провел его мимо нашего бара и вывел в ночь. Повел его вверх по Бродвею.
Вечер был теплый. Дрожали цветные неоны на старом бродвейском асфальте. Музыка и визги девушек доносились из баров. Сотней доменных печей могуче дышал округ нас Нью-Йорк — литейный цех завода «Звезды и Полосы».