Фарид Нагим - TANGER
Закурил и не поверил, что наконец-то свободен теперь, что я по-настоящему задумался о смысле жизни, и он мучает меня. Не верил счастью своему, оглядывался, с ужасом ожидая, что сейчас откроется дверь и запыхавшаяся, веселая Асель с ласками бросится на мою шею, а потом пройдет на кухню и скажет, что Епрст++$+)(*&Л, а так же упрчхер%$-3-внписщздец4…
Я стоял, боясь пошевелиться, боясь нарушить хрупкое равновесие между моим одиночеством и великим, прекрасным миром.
десять
С недавних пор у него появилась дурацкая привычка ковыряться в ногтях и между пальцев ног. Как я не замечал этого раньше? И эта потливая смазка.
— ………………, — весело смеясь, говорил он и щелкал ногтем.
Но ведь в пьесе нет какой-то мысли, в ней какая-то пустота.
— ……………, — захихикал он. — А он Во-ва, просто ВО ВА!
Какие-то Юра с Пашей, какой-то истеричный Анвар, какой-то непонятный Суходол…
— …все эти Мороковы, Болотниковы, моя мать, кагэбэшники…
Тускло светила лампа под потолком, тени люстры по стенам, я обошел Серафимыча, моя тень на столе.
— …что она могла мне дать, Анвар?
Я привстал, поправил. Он, наверное, давно не мылся, пахло отвратительно, это был мужской запах, крепкий и отвратный.
— …человеческая подлость не имеет границ — вот и вся логика, — сказал он и щелкнул ногтем.
Зачем я собрал всех этих людей на бумаге, зарисовки про наркоманов, как это уже пошло, ты опоздал, надо опережать время, ты наоборот отстал, поздравляю, спасибо, хули… Я изнывал от боли, которую сам же себе и придумал.
— ………… — противно шептал он.
— Нет, спасибо.
— …………… — неприятно хрипел он.
Ему нравятся женские хриплые голоса. Вот он и сам подпускает хрипотцу, думает, что это так красиво, романтично, хрупко и упаднически, и вообще, как в каком-нибудь романе Ремарка. А у тебя и этого даже нет, Ремарка до сих пор в метро читают.
— ……………, — отвратительным шепотом хрипел он.
Издалека, приближаясь к станции, короткими и тяжкими тире гудел товарняк. Серафимыч подтянул коленку на стул и щелкал ногтем. Гудок товарняка ближе и громче. Я взял, открыл ящик и положил, этого там не было. Я стоял и смотрел на свою тень на столе.
Громко закричал товарняк.
— ……………, — говорил он.
Слон… да, это… замерзающий в снегах одинокий слон, он кричит о любви и о том, что все будет не так, он их всех соединяет.
Анвар. Слышишь, как будто кричит слон?
— Что, какой слон? — не понял он.
«КРИК СЛОНА».
— Давай, выпьем? — радостно сказал я.
«Крик слона».
— Давай, я уже боюсь тебе предложить, ёпт таю, — сказал он и весело щелкнул ногтем. — Тем более что в Бразилии карнавал и королю Момо сегодня передадут символические ключи от города.
— Серьезно?
— Абсолютно! А у нас мороз под сорок, ёпт таю.
— Ну, тогда точно надо принять.
И я захохотал.
— А давай пойдем и устроим Сычу психотронное преследование? Забросаем снежками, на хрен! — Он сморщил нос и захихикал.
— Да, только разденемся!
— Ты что?!
Я разделся до гола и с горящими бенгальскими огнями выбежал на снег под наше окно. Падал плашмя на холодный пух, смешил его всякими движениями, а он оглядывался и бегал за мной со своей курткой и весело матерился. Потом мы свалились.
— Как бы член не приклеился к твоей пряжке.
Потом грелся и курил из-под одеяла, а Серафимыч как сидел на стуле, так и заснул, будто его вдруг выключили на полуслове.
Теперь все помогало мне, все было за меня, даже мои враги, сами того не зная, помогали мне, и мне оставалось только успевать скрывать улыбку.
Вдруг сгладились и стали мягкими углы стола, кресло исчезло, и я парил на воздушной подушке, укоротилась лестница, было что-то наклонное, очень удобное и веселое — меня вообще не было в этом мире, я плавал в пузыре, которому подчинялись время и расстояния. Неожиданно громко врывались новости по радио и снова исчезали в пустоте. Я долго смотрел сквозь эту пленку на некий таинственный предмет и только потом понимал, что это чайная ложка. ЧАННАЯ — смешно, какое странное слово… Нет — ЧАННАЯ, ведь это слово что-то обозначает… Невероятно вкусными и короткими стали сигареты. Вдруг заставал себя поедающим некую курицу, неожиданно смеялся и оглядывался. Я стоял на одном месте и протягивал руку Илье, а мое тело в это время, преодолев расстояние до Киевского вокзала и далее, уже подбегало к театру Ермоловой. Я проходил мимо милиционеров, словно бесплотный, небритый дух. Что они могли сделать, ведь все мы подельники и соучастники. Суходолов ждал меня у театра, нервничал, мерз и боялся за меня. Оказывается, зима. Я брался за ручку двери электрички и переходил в общагу. Из урны выглядывал Юра, а девушка в буфете, разливая нам коньяк «Белый Аист», вдруг говорила его голосом: «Фу, чушок, ты мне весь фильтр обслюнявил… мельче нет? У меня сдачи не будет».
— Ты улыбаешься?
— Ведь ты же мне это рассказывал?
— Нет, — удивился Суходолов.
И я понял, что выдумал за него тот рассказ о его несостоявшемся романе.
— Показалось.
— Анвар, я написал Барановой письмо в Союз, тебе каждый квартал будут выдавать государственную стипендию, ты же молодой писатель.
— Что? Да-а?
— Получается — сто долларов в месяц. Тебе надо будет заполнить анкету. Рассказать в краткой форме, что ты хочешь написать.
Часами можно смотреть на тупой носок ботинка.
— О, Анварик, это чудо. Мою статью про гостиницу «РОССIЯ» будет печатать газета «Капиталъ». «КАПИТАЛЬ»! Давай, выпьем, я так счастлив… Я там познакомился с Женей-секретаршей, некрасивая такая, она так по-доброму отнеслась ко мне, она в обход всех, тайно сделает нам удостоверение корреспондентов этой газеты по Москве и Московской области, теперь ни один милиционер…
И вдруг вздрагиваешь, выдернутый им из-под носа заскрежетавшей тормозами машины.
— Ты что?!
Ну и что — у меня получалась гениальная пьеса. Хотелось отправить кому-нибудь радостную телеграмму.
Я выходил покурить и видел, что чей-то гений заново переписал мир. Он стал веселее, красочнее, добрее и открытее, ветки замерли в танце, увидев меня. «Это он», — шептал весь мир. И мне не страшно было бы умереть прямо сейчас.
И он приходил с работы сразу после того, как я ставил точку. Невеселый, задумчивый, рассуждающий о каких-то обычных вещах. Все, что он мне рассказывал, я мог бы докончить за него, закольцевать Маму, Мороковых, Канаеву, КГБ… А вот и он.
одиннадцать
С длинными и манерными оговорками я дал ему прочитать пьесу.
— О, браво-браво, где мой монокль? — Он водил дрожащими руками. — Манокыль, манокыль…
Ждал наверху рядом с бессмысленным телевизором. Спускался и в щель двери смотрел, как он шевелит губами и мучительно водит своей лупой по строчкам. И чем дольше он читал, тем тоскливее мне становилось, нехорошее предчувствие скапливалось в груди.
Он сидел на кухне, скособочившись, уронив голову, с обиженно-завистливым выражением на постаревшем лице.
— Ты отобразил скол, я не обиделся, я обижаюсь только на плохих людей… Но ты так прозрачно тут все указал, и Крым, и Саня Михайловна, ведь меня узнают, — говорил он и прятал от меня свою руку мальчика, как от чужого. — Тут и какие-то мои мысли есть, я узнал, они тут даже не нужны… Но этот Суходольцев… ты изобразил такого болтуна, писателя-неудачника, который говорит об одном и том же, это как-то плоско, не видно его трагедии, какая-то схема, — фальшиво хрипел он и казался самому себе трагичной фигурой. — И этот СЕРЫЙ, это же Мороков, ёпт твою. Какая трагичная фигура, а он же элементарно сразу понял все про эту Вакуленко, что она дочь генерала КГБ, что у них среди зимы свежие огурцы, индийский чай, и, как она сама говорила: «Все есть, и никого нет». Он хотел жениться на ней, а когда она его прогоняла, он брал детский пистолет, приставлял к виску и плакал: «Я застрелюсь, она меня бросила». А я говорил: «Иди к Сане Михайловне, ешь котлеты». А я не диссидент, Анвар, я — вечный диссидент. Как же я так мог поступить со своей… — он покосился на меня. — Давай выпьем?
— Зачем?
— Ну-у… сегодня 30 марта, Россия продала Америке Аляску.
— А-а…
— Затем, что жизнь — это промысел божий, Анвар, — назидательно сказал он, теперь он мог себе это позволить.
— Ну да… Ты так сопьешься.
— Не сопьюсь — мне поздно.
Я с ненавистью смотрел на стопку неряшливой бумаги на краю стола. Видно было, что он все же завидует, сожалеет, что сам ничего не написал, и раздражается, как и всякий писатель, вдруг ставший персонажем.
— Это парадокс какой-то! Снег, снег и снег, — сказал я. — Пятый месяц зимы. Кажется, что это никогда не кончится!
Вдруг протрезвел и остро понял, что написал неудачную пьесу.