Жизнь бабочки - Тевлина Жанна
– Иван же – царевич, значит, богатый. А ко мне по твоей теории только убогие льнут. Те все больше к корыстным льнут.
– Не скажи… Никто нигде его богатство не муссировал. Он царевич, потому что благородный. У него задача какая? Расколдовать. Иными словами, освободить от комплексов. А это может сделать только благородный. Мелочный, даже если он богатый, тебя еще глубже в твои комплексы зароет, да еще своих добавит до кучи, а потом скажет, что так и было. Так что надо ждать… А что? Все еще возможно… Жди, и тебе повезет.
Маня расхохоталась, повалила Градова на спину и плюхнулась рядом. В ней появилась очаровательная женская податливость, которую он в ней даже не подозревал. Она посмотрела ему в глаза и хитро улыбнулась.
– А может, мне уже повезло? Может быть такое, доктор?
Он не знал, что ей ответить.
Потом был поход на книжную выставку. Маня там работала у стенда своего издательства. Выставка уже закрывалась, и она стыдила Градова, что он так и не выбрался, хоть и обещал. Там было людно и шумно, и Градов поразился такому количеству любителей художественного слова. Вначале он бродил один, протискиваясь от стойки к стойке, а потом решил навестить Маню. Она сидела за столиком с каким-то молодым парнем. Они оба заливисто хохотали и в этот момент были похожи на детей. Маня представила его как Женю из «Античной пещеры», и это сочетание очень насмешило Градова. Парень засуетился, сказал, что его уже наверняка хватились в его «Пещере», и быстро убежал. Потом Маню сменила какая-то угрюмая женщина, и они бродили вдвоем. Кое-где были устроены импровизированные сцены, на которых сидели писатели и писательницы и что-то томно вещали в микрофон. Народ шел мимо, стараясь скорее миновать это место и морщась от микрофонного гула, бьющего по перепонкам.
Они остановились у одной из сцен. Посреди квадратного подиума на кресле сидела полная женщина постбальзаковского возраста. Ее словам умильно внимали две старушки. Видимо, она была их любимым автором. Вокруг двигались толпы, и иногда кто-то случайно задевал старушек, и они недовольно озирались. Писательница говорила неспешно, с чувством собственной значимости, периодически над чем-то подшучивала и сама же смеялась. Градову стало неловко.
– А кто это такая?
– Рычинская, из «Прометея».
– А зачем ей нужен этот цирк?
Маня удивилась.
– Как это зачем? Для пиара.
– А ваши тоже так себя пиарят?
Маня даже обиделась.
– Ты что! У нас все солидно. Эти «прометеевцы» тратиться не хотят. А у нас с утреца двадцать человек зрителей подогнали. Писатели меняются, а они целый день на боевом посту, только в туалет отходят.
Градов развеселился.
– Вот это я понимаю! Искусство требует жертв…
– А то… Слушай, что я тебе расскажу! Наш-то Мансуров что учудил. Договор хотел разорвать по клыковской книжке. Раскричался. В суд, говорит, подам. Главный ему пригрозил, что пошлет его к чертовой матери. Только тогда успокоился.
– Подожди, какой Мансуров?
Маня немного смутилась.
– Как какой? Баснописец, как ты говоришь…
– А как его зовут?
– Сева. А что? Познакомиться хочешь?
Маня захохотала, а Градов даже не смог заставить себя улыбнуться. Его переполняли противоречивые чувства. Бессильная злоба сменилась жаждой мести, которая уступила место брезгливой жалости. Откуда-то в голове возникла фраза «Связался черт с младенцем», и он с удивлением отметил, что первый раз выступает в роли черта. К тому же он не узнавал Маню. При своей патологической привязчивости она с поразительной легкостью открепилась от этой своей любви. Даже позволяла себе иронизировать над святыней. Как будто это не она подстраивала дурацкие встречи и выворачивалась наизнанку, чтобы угодить кумиру. Но оказалось, что Градов рано обрадовался. Тут же последовал рассказ о Пете, который с кем-то подрался, и его даже возили в травмпункт, но слава богу, все обошлось. Правда, и о муже она говорила по-иному, с некоторой деловитостью и без былого надрыва.
– Кстати, к тебе одна писательница рвется, очень известная. Между прочим, сестра самого Витошина. Анна Обухова, слышал?
– Как-то не довелось…
– Проблемы, говорит, возникли. Представляешь? С ее-то деньжищами…
– Богатые тоже плачут.
Дома он нашел новый мейл от Севчика. Текстовое приложение на этот раз сопровождалось коротким письмом. «Дорогой Доктор! Вот решил последовать твоим наставлениям и попробовал себя в прозе. Но я говорил тебе, что я имитатор, так что и тут сплошное подражание. Но ты знаешь, такой кайф словил от работы со словом, просто сам не ожидал. Отправляю тебе две маленькие зарисовки одного и того же сюжета. Только написаны они в стиле двух разных авторов. Весьма маститых. Специально не называю их имен, чтобы ты отгадал. Ты не обижайся, я не тебя проверяю, а себя. Хотя ты никогда не обижался. Если угадаешь, значит, я чего-то могу. А если нет, я не в обиде. Не бойся!
Сюжет я увидел во сне. Не удивляйся! Это со мной бывает. У меня сложные отношения со снами. Может, как-нибудь расскажу.
Спасибо тебе, Доктор.
Твой Севчик».
Рассказы были короткие и назывались одинаково: «На даче», с приписанными цифрами один и два. Через пару минут он уже знал имена тех, кому подражал Севчик.
Бывает, прикорнешь на софе. Буквально без всякого злого умысла. А так, чтобы организм отвлечь. Лежишь себе, отдыхаешь. А тут бац, и сон вклинивается почем зря. Здрасьте, пожалуйста! Ладно бы просил. Это еще куда ни шло. А ежели мне, к примеру, некогда сны разглядывать. Может, я и вовсе его в виду не имел. А все, я вам скажу, по причине демократии. Говорят, она докатилась и до наших пенатов. Это, надо отдать справедливость, здорово. Чего уж тут говорить. Но нет полной ясности, как с ней в быту обращаться. Заимейте, говорят, граждане, свое сугубо персональное мнение. А какое мнение заиметь, никто не уточняет. Может, оно никуда не годится, это твое мнение? Вот взять хотя бы заграницу. Вроде как все хвалят. Стоящая, говорят, вещь, заграница. Лучше и не придумать. А другие граждане, знай себе, сидят дома и без зазрения совести в ус не дуют. Да еще и частную собственность наращивают.
Вот был у меня случай. Такой сон приснился! Сам Пушкин в жизни такого не видывал. А уж ему-то по рангу положено. Ну вот, значит, снится мне, будто позвал меня один знакомый на дачу. Он раньше у нас в ЖЭКе работал. Монтером. Очень, говорит, приличный круг намечается. У меня, конечно, замелькали мысли. Что за дача, думаю, у трудовых граждан. А ну как он личность с пережитками. Кто его знает? На морде-то не написано. Дай, думаю, поеду. По ехал.
Ведут меня по поселку, домами хвастаются. Монтер громче всех разоряется. Ну, я пригляделся, а домишки-то плохонькие, прямо скажем, никудышные домишки.
Ну, я слушал, слушал и говорю:
– А вот, к примеру, – говорю, – в Испании дома куда добротнее. Очень добротные в Испании дома.
Бывший монтер спрашивает:
– А чего это вы мне сейчас про Испанию говорите?
Смотрю, в его лице недовольство зреет. Я-то сказал приличия ради. Дай, думаю, умный разговор поддержу. Сам-то я в Испании не был, мне один человек в электричке рассказывал. Интеллигентный такой, в пальто с карманами. Сразу видно, много повидал. Ну, так вот, монтер смотрит на меня с открытой неприязнью. А я тоже, знаете, не люблю, когда на меня с неприязнью смотрят, да еще с открытой.
– Может, говорю, мне соображение в голову пришло. Где это прописано, чтобы человеку рот затыкали и соображение не давали высказать.
Тут он совсем завелся. А второй с ним, скрипач по происхождению, знай себе подъелдыкивает.
– Вы бы, – говорит, – на себя лучше посматривали.
Ну, теперь и я обиделся.
– А может, – говорю, – мне не нравится на себя посматривать. Может, я себя давно уже видел. Может, у меня, говорю, есть другие интересы, куда посматривать.
Смотрю, притихли. Ну, думаю, помирились. Идем дальше. Хорошо так идем, ровно, друг другу на ноги не наступаем. Одним словом, душа в душу идем. Я еще подумал: другие идут, руками размахивают, того и гляди в глаз засветят. Нет чтоб рядком пойти, культурно. Ну, идем мы, значит, а людей вокруг ни души. Под ногами никто не путается. Подошли к дому. Домик такой обшарпанный, с виду ничейный. Ан нет. Смотрю, тот, что с нами третий, бывший иногородний, гордо так в свой карман залазит и ключ оттуда достает. Ну, думаю, зажились. Никакой умеренности в людях не наблюдается. Ладно, поднялись на крыльцо. Гляжу, замешкались что-то, прямо толчею устроили. Ну, я попытался внутрь протиснуться, а иногородний мне путь преграждает. Ну, думаю, новое дело.
– А что ж это вы, – спрашивает, – калоши не сымаете?
Ну, я, понятно, возмутился.
– Вы, – говорю, – меня буквально в неловкость вгоняете. Мне, говорю, неясно, почему я должен калоши сымать.
А сам на окна поглядываю. Смотрю, занавесочки на окнах тусклые, выцветшие. Ну, думаю, у самого занавесочки тусклые, а других заставляет калоши сымать. Смотрю, он не унимается. Вытаращился на меня, как не у себя дома. А мне, к слову сказать, калоши совсем не с руки сымать. У меня на носке приличная дыра зияет. Что это, думаю, за порядки. Чай, не у королевы в палатах! Где это видано, чтобы люди на дачу носки без дыр надевали. Это буквально против всяких приличий выходит. А этот иногородний, как назло, взгляд с меня не спускает. Ну, думаю, дело плохо. А сам виду не подаю.
– А вот в Испании, – говорю, – совсем даже калоши не сымают.
Он весь от возмущения краской пошел. Аж заикаться начал. Тут скрипач подходит. Я глаз скосил. Смотрю, он уже без калош, как мать родила. Пригляделся. А носки-то у него целые, новехонькие. Вот, думаю, что творится. Как люди нынче охамели, никакой совести за душой не осталось. Скрипач спрашивает:
– А почему это вы нам своей Испанией в нос тычете? Может быть, нам это неприятно.
Ну, я тоже за словом в карман не полез.
– Мне, – говорю, – к примеру, тоже неприятно, когда мне калошами в нос тычут.
Смотрю, и монтер туда же линию гнет.
– Мы, – говорит, – люди простые, испанской цивилизацией не избалованные.
Пришлось снять. Пустили в комнату. Смотрю, стол стоит, зеленый. На обеденный вроде не похож. Все рассаживаться стали. Пока я размышлял, они почти все места заняли. Ну, думаю, тут не до размышлений. Хоть бы за каким столом место застолбить. Может, у людей кроме как на этом столе пообедать негде? Что ж теперь, совсем не обедать? Уселся кое-как. Иногородний из серванта мешок парусиновый достает и бац, на стол опрокидывает. Это до чего ж, думаю, граждане докатились! Это при их-то частной собственности. Как свиньям блюда подают. Слыханное ли это дело, чтобы в мешках блюда подавали! Еще ладно бы в каких, а то в парусиновых. Пригляделся, а там фишки. Я давеча по телевизору такие же видел. Там один гражданин так заигрался, что ему даже супруга от дома отказала. Дай, думаю, поиграю. А ну как денег выиграю. Может, дом себе куплю. Смотрю, монтер фишки сгреб и начал всем раздавать. Рукой машет, и все норовит мимо меня. Ну, я, понятно, жду. Глянул. Батюшки! Фишек-то нет больше. Я прямо вспотел. Это что ж такое делается, граждане: одним все, а мне ничего? Такая демократия, думаю, ни в какие рамки не влезет.
Смотрю, монтер встает, этак важно приосанивается и горло начищает. За вроде речь толкнуть намеревается.
– Деньги, – говорит, – кончились, денег больше нет.
Вот тебе на, думаю.
– Позвольте, – говорю, – я, может, не вчера родился, и уважение к себе имею. Мне, знаете, тоже частная собственность не помешает.
Они ни в какую. Скрипач и говорит:
– Не ссорьтесь, граждане! Буквально неприятно, как вы тут перебранки устраиваете. Ладно бы из-за чего. А то из-за частной собственности.
Тут монтер с иногородним притихли. И правильно сделали. Кому охота в переплет попадать. Тема-то душком попахивает. Тут я и проснулся. Хорошо, думаю, что у меня частной собственности нет. Ни здесь, ни в Испании. И вряд ли уж будет. А все потому как хожу ногой со временем.
Когда память, обходя лавины обид, несуразиц, обманутых ожиданий, возвращается к чудеснейшему, счастливейшему времени моего раннего детства, я понимаю, что мое открытие себя произошло на даче, летом, когда я, проснувшись раньше обыкновенного, появляюсь из белого кокона спутанных простыней, одеял, щекочущей бахромы пледов и, приоткрыв рукой путь потоку желтого света, выныриваю на поверхность, в мир воздуха и дневной радости, переживая миг неповторимого восхитительного блаженства.
Помню диван с двумя белесыми валиками. Прямо над ним висит репродукция картины «Грачи прилетели». Моя детская кровать стоит напротив, и я, засыпая, разглядываю причудливые зигзаги, чернеющие на бело-голубом фоне, которые подобно скачущим буквам сплетаются и расплетаются в моем сонном воображении, а потом и вовсе сливаются в темное бесформенное пятно.
Не исключаю, что в своих мрачноватых снах я изживал какие-то застарелые комплексы, пронзительную любовь-ненависть к дачным товарищам, с которыми проходило мое познание себя, пугающие неясности, отравляющие мое детское воображение, но сразу хочу отметить, что категорически не приемлю Фрейда, с его дотошным анализом сексуальных фантазий, с его хмурыми, унылыми эмбрионами, утомленными любовными шалостями будущих родителей. Сны всегда были и остаются до сегодняшнего дня моей неотъемлемой сущностью, моим вторым я, и я хорошо помню, что в детстве скрывал этот факт от родителей, и уж тем более от детей, с которыми рос, никогда не зная точно, можно ли этим гордиться или следует стесняться. Помню один из них, сублимирующий несбыточную мечту, состояние, которое я впервые испытал, посмотрев метерлинковскую «Синюю птицу», и которое по грустной иронии судьбы преследует меня все годы моего изгнания. В этом сне моя маниакальная, глубоко запрятанная мечта овеществляется, и я снова на даче, среди знакомых, когда-то разноцветных домиков, а теперь уже одинаково бесцветных, но удивительно узнаваемых по каким-то совсем другим, далеким от материальности, признакам. Помню мгновенный укол разочарования от увиденного, когда память тщетно пытается уцепиться за мелкие, дорогие мне приметы прошлого, и в сознании проплывает череда предметов и явлений, которые я оставил в этом месте и уже не надеялся осязать снова. Сквозь магический кристалл своего настроения я с пронзительной четкостью вижу отцовский автомобиль, удаляющийся по песчанке, минующий то место у дороги, где впервые переживались мною счастливейшие мгновения обладания мечтой. В этом месте, у самой обочины, где неподалеку темнеет перелесок, чуть в стороне стоит старое дерево с гладкой матовой корой, куда прилетала черная бабочка с сиреневыми крыльями. С чувственной ясностью я сознаю, что бабочка у меня в сачке и теперь останется со мной навсегда, вижу чудесные переливы на ее крыльях, которые не погаснут, даже когда она заснет, и я невольно сравниваю ее с картинкой из журналов о животных, которые мне выдавал отец в моменты педагогического рвения. Моя магическая бабочка – ожившая картинка, одушевленная, миниатюрная копия вечности, отныне принадлежащая мне одному.
Были дни, когда я с усердием занимался изучением бабочек по этим журналам. Мелькали крапивницы, лимонницы, махаоны, шоколадницы, породистые и беспородные, как местные дворняжки, в ежедневном моционе обегающие нашу округу, в сотый раз заглядывая в глаза прохожему в надежде обратить на себя внимание. Порой вспыхивало мгновенное желание воспроизвести в красках какие-то особо полюбившиеся картинки, и я, торопясь, чтобы не спугнуть волшебный миг вдохновения, выкладывал на стол цветные карандаши, где у каждого цвета было множество немыслимых оттенков. Помню один из шести голубых, к которому так хотелось подобрать название, чтобы точнее выразить неповторимость, драгоценность этого цвета, прозрачного и расплывчатого, будто пропитанного белилами, и то отчаяние, с каким я, боясь оторвать взгляд от оригинала, заносил карандаш над бумагой в бессмысленной попытке передать тот единственный, невыразимый тон, которого нет в жизни, в то время еще не понимая, что это посильно лишь тому, кто создал небесную радугу и переливы на крыльях бабочек.
Помню, как во сне мы идем по дороге, и вокруг ни души, и мое бедное сознание разрывается от противоречивых чувств, разбуженных присутствием моих старых товарищей, и я, как в прежние времена, ощущаю их молчаливую враждебность, и мгновенно вспоминаются данные себе детские обеты больше никогда, ни за что не подходить к ним, и чувство постыдной безысходности, когда знаешь, что отдашь все на свете, чтобы только снова оказаться среди них.
Мы подходим к какому-то дому, с виду заброшенному, с покосившимся крыльцом и недостающей ступенькой, который мгновенно вызывает неизъяснимое чувство дежавю, и я всеми силами пытаюсь вспомнить, что связывает меня с этим домом, и каждый раз, коснувшись легким дразнящим движением моего сознания, разгадка ускользает от меня. В памяти всплывают тонкие ветви голого дерева в окне моего дома и излучина песчаной дороги вдали в обрамлении застывших дубовых крон. Все это осталось идиллически гравюрным фоном, находящим слабый отклик лишь в старых фотографиях из родительских альбомов.
Мы входим в дом, где мой взгляд сразу выхватывает карточный стол, покрытый зеленым сукном, и в первый момент это забавляет своей нелепой дисгармонией с выцветшими занавесками на окнах, висящими с допотопных времен моего волшебного детства. Мои попутчики деловито рассаживаются, и я следую их примеру. Один из них достает мешок, туго набитый фишками, и начинает ловко раздавать их сидящим за столом. Его рука мелькает в воздухе и, сделав несколько кругов, останавливается. Я наблюдаю за всем этим немыслимым действом со стороны, будто смотрю кино, подобное одному из тех, что снимают нынешние режиссеры, умело совмещая в одном кадре восхитительный суррогат времени и пространства, и краем глаза замечаю, что возле меня нет ни одной фишки. Мне кажется, что я говорю что-то, но при этом не слышу своего голоса, и мне страшно, что и другие меня не слышат. Меж тем один из собравшихся встает и произносит странную фразу о том, что деньги кончились, и денег больше нет, и я с пронзительной ясностью ощущаю, что это сон, и тают, растворяясь в розовом мареве, деревья за окном, и с ними теряют четкость силуэты моих товарищей, и я, ослепленный ярким белым светом, оказываюсь на другом берегу, где хаос приобретает твердые очертания реальности, лишенной звуков и запахов, реальности, которая останется со мной навсегда.