Василий Белов - Час шестый
Данило на всякий случай завел под уздцы свою лошаденку за чей-то повенецкий дом, который повыше. Раздался грохот. Крупные камни не долетели, но мелкие застучали по крышам. А хоть он и мелкий, а так может по темечку тюкнуть, что звон пойдет по всему телу и по мозгам.
«Бог спас, — подумал Данило, выезжая на дорогу из-за дома. — А хорош дом-то! Опушён и с подвалом. Воротца у подвала охрой крашены, видать, хозяин справный…»
Данило как стал бесконвойным, так и начал заглядывать к местным. Кому на досуге крылечко выпрямит, кому палисадник. Народ в Повенце такой же почти, как в Ольховице. С родины ни слуху ни духу. Писал письмо еще на Соловках, нет ответа. Писал и отсюда — шабаш! Или в живых никого нет, или письма доходят только до чекистских столов? Вот он, Данило, бесконвойный уже! Обещают льготы, ежели останется в ударниках. А льготы — значит отпустят скорее. Уже вербуют Данилу на Волго-Балтийский канал как льготника. Господь его не оставил. Начальники говорят, лагерь будет где-то около Москвы, под каким-то Дмитровом. Отсюда бы дай Бог выбраться. Не надо ему больше каналов…
Вон идет новый этап. Человек пятьсот, не меньше. Вохры густо, с боков и с обоих концов. Данило посторонился со своим скобяным товаром, лошадь остановил и глядит. Долго глядел. Идут и идут крещеные, привезены кто откуда. Со всей России собраны… Хотел уже дальше ехать, но остановился.
— Данило Семенович, сват! — услышал Данило и спрыгнул с грабарки. Побежал, догнал то место этапа, откуда окликнули.
Снова раздался голос:
— Сват, вроде ведь ты! Жив?
— Жив! Еще живой…
Данило не мог больше ничего сказать, конвоир (видать, свежий, не здешний) выставил ружье с вострым штыком:
— Назад!
Назад так назад… Колонна прошла. «Я тебя, Иван Никитич, все одно найду, ты не иголка в стогу, — подумал Данило. — Найду, кровь из носу! Вот, ей-богу, найду… Ну-ко, как мне подфартило! За один раз Бог послал сразу двух земляков». Он торопливо вернулся к подводе, груженной скобами. Чесоточная лошадь и та как будто повеселела…
Данило Пачин торопил конягу. На ряжах плотники давно ждали крепежные скобы. Начальник товарищ Афанасьев обматерил Данилу Пачина и велел скорее становиться на ряжи, лезть наверх.
Данило еле дождался конца своей уже ночной смены. Хорошо еще, что не турнули на кубатуру к ворам и каэрам! Данило Пачин сумел научиться рубить и ряды наклонных ряжей, был ему и такой урок. Сегодняшней ночью рубили простые ряжи. Данило до утра клал бревно за бревном, венец за венцом, и все думал, когда привезут бидон с чаем. Сейчас он думал, как бы скорее найти свата. Уж Иван-то Никитич, наверно, знает, что творится в Ольховице и в Шибанихе. Жива ли хозяйка? И как там сыновья живут — Пашка с Алешкой? Особенно хотелось Даниле узнать про Василья-матроса… Может, этот выручит. Попросит он Ворошилова, напишет бумагу, и Ворошилов пачинское подворье от всех налогов освободит, и все права семейству воротят…
Вспомнил Данило, как Васька явился в сельсовет к Веричеву и как следователь Скачков, на что звирь звирем, а и то в ту пору сгузал, отступил перед Даниловым сыном. Вроде тогда запретили торговлю мукой-то, а до того рожь продавалась по рублю за пуд. Как раз тогда ходил в народе разговор о войне, а ведь никакой войны не случилось. Нынче вон тоже гэпэушники каждый день твердят, что война на носу. Откуда знают? В те поры тоже твердили всем крещеным, справным и безлошадным, что вот-вот война. Народ запасал спички да соль. Хоть и пугали войной, а люди меж собой жили еще дружно. Гаврило, покойная головушка, отдавал кое-что на сохранение в бобыльский дом Гривеннику, и тот возвернул Гавриле все в сохранности. Бобыли и семейные еще мало-маля выручали друг дружку, да и сама власть еще так не собачилась. Тот же Веричев-председатель при всех ругал Гривенника голодранцем. «Гнилое ты, — говорит, — удушье, мешочные штаны, не вздумай вякать противу справных пахарей». И Шустову коммунисты говаривали, что «мы тебя не выдадим, всегда поддержим». Это после уж по-иному дело пошло. Тот же Веричев не заступился за Данила с Гаврилом ни единым словечком, и следователь Скачков писал в бумаге все, что ему вздумается… По милости Скачковых да Микуленков упекла власть Данила да Гаврила на Соловки. Там и сгинул Гаврилушко, Царство ему Небесное, а Данила Бог почему-то спас… Даже от комаров устоял, когда его почти голым, в одних портках, на три часа выставили «на комара»! Это случилось уже на Поповом острове…
А за что? Да ни за что! Не так поглядел, не так ступил…
И комаров одолел Данило Пачин, и вошам тифозным не уступил, зато нынче на канале товарищ Сольц установил хорошую льготу: полтора дня за день. Скоро, скоро должны Данила выпустить на свободу… Уж тогда-то он плюнет в ту сторону, где все Скачковы и все Микуленки с игнахами…
Бригадир оборвал пачинские мечты-воспоминания и во второй раз послал за скобами.
Данило Пачин ехал на своем чесоточном ребристом одре, и настроение у него повышалось, как он выражался, «по своему градусу». Этот градус повышался вместе с утренним повышением рабочего галдежа, суеты, ржания, крика «радивы» и матерного крика воров, дудения труб. Вон шустрый отказник бежит в ларек, а другой наверняка торопится за бутылкой к вольному самогонщику. Третий беспечно подпевает духовому оркестру. А эти стараются. Они выдувают песню «Интернационал», главным образом по утрам, на разводах. Но и после обеда дуют. Надоели они Даниле со своей интернационалкой. То ли дело свое-то.
И Данило легонько напевает «Шумел, горел». Лошаденка вострит ухо на Данилову «самодеятельность художества».
Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стенах вдали кремлевских
Стоял он в сером сертуке.
Зачем я шел к тебе, Россия…
Данило Пачин проезжал как раз мимо Френкеля, недвижно стоявшего над «кучей-малой», шевелившейся в котловане. Опираясь на трость, начальник строительства глядел на человеческий муравейник внизу. Он стоял и думал о чем-то. Он слышал Данилов напев, он знал и эту песню северных мужиков. Много всяких напевов он, Френкель, постиг в холодных соловецких соборах. Кажется, видал там и этого бородатого медведя. Кстати, что он везет? Впрочем, что-то везет… Кроме диабазных камней они возят тысячу всяких прочих грузов. Пусть едет и поет. Туркмены и другие нацмены тоже поют, что-то удручающе монотонное. Этот бормочет нечто осмысленное.
Нет, не с поникшею головой стоял над котлованом Нафталий Аронович Френкель! Отнюдь нет…
Он мог стоять так полчаса, сорок минут, а то и час. Стоять не двигаясь, опершись на трость и рассматривая эту жалкую массу неграмотных дикарей, которых необходимо либо привести в цивилизованный европейский вид, либо вообще сократить, точнее, уничтожить. Он глядел на них и думал о их будущем. На Соловках он был таким же как они, теперь тысячи, миллионы этих жалких существ послушны ему, Нафталию Ароновичу Френкелю. Они сделают то, что он прикажет. Одно движение трости может изменить вид этого вонючего, мокрого, облепленного иольдиевой глиной мужицкого муравейника. Когда же, наконец, уймется этот дождь? Планы строительства опять затрещали по швам. Число отказников опять выросло, а нормы выполняют одни кулаки… На каэрах и урках далеко не уедешь. Москва же научилась штурмовать Медвежью гору лишь с помощью телеграфа…