Майкл Каннингем - Дом на краю света
Выяснилось, что у пустыни есть свое особое очарование: странное сочетание пустоты и величия, раскаленное бездонное небо над головой. За время, прошедшее между тем моментом, когда мы подписали контракт, и тем днем, когда мы со своими пожитками приехали в Аризону, у кактуса перед нашим домом вырос один-единственный грязновато-белый цветок, сидевший на нем как экстравагантная шляпка. Редко какую судьбу мы считаем совсем уж невыносимой. В противном случае мы вели бы себя осмотрительней. И вот мы с Недом стали обживаться в этих маленьких белых комнатках. Повесили занавески, разместили медные сковородки на стене нашей новой кухни, где в лучах аризонского солнца они засияли ярче прежнего. Еще немного — поняла я, — и это место будет казаться столь же неотвратимо своим, как и прошлое. На самом деле предчувствие этой неотвратимости посетило меня уже в тот момент, когда мы только спорили, как развесить картины и расставить стулья. В перерыве Нед обнял меня за плечи так же, как в свои двадцать шесть лет, когда я залезла к нему в машину, чтобы отправиться к поймовым землям Луизианы, и сказал:
— Может, здесь будет не так уж и плохо, а? Как тебе кажется, малыш?
Я ответила, что все будет замечательно, и при этом не покривила душой. Умение приспосабливаться у нас в крови. Наверное, именно в нем источник нашего земного комфорта и тайного раздражения. Нед ввел меня в комнату, которой предстояло стать нашей гостиной. За окном в просвете наших кливлендских занавесок простиралась фантастическая безлюдная земля, где незащищенный путник не протянул бы и суток.
Джонатан
Что-то со мной было не так. Я потерял чувство внутренней связи с происходящим, что, как я опасался, могло являться ранним симптомом заболевания. Сначала наступает это смутно-текучее состояние, когда проживаемые тобой часы словно бы не хотят складываться в дни, а твое присутствие в самолете или на улице уже никак не влияет на то, что тебя окружает; потом начинаются глухие боли, озноб, непроходящий кашель. Может быть, именно так смерть заявляет о себе, лишая тебя привычной степени участия в собственных делах.
Самолет разбежался и сквозь кувыркающуюся белизну выплыл в голубое небо, ослепительно-невыразительное, как идеально строгое представление о небесной награде. Я молча летел через всю страну в почти убаюкивающем состоянии какого-то странного вывиха. Я чувствовал себя как в кино, словно со стороны наблюдая за двадцатисемилетним мужчиной, пристегнутым ремнями на случай возможной тряски. Я видел, как я наливаю себе виски в идеально прозрачный пластиковый стаканчик. Я летел в гости к родителям, в их новый дом, в котором еще никогда не был.
В Аризоне отец впервые заговорил со мной о смерти. Местный врач подтвердил прежний диагноз — эмфизема, — утверждая, впрочем, что при соблюдении необходимых мер предосторожности еще тридцать лет более чем реальны. Тем не менее пришло время обсудить некоторые вещи.
Отец сказал мне буквально следующее:
— Когда придет время, похорони меня там, где сочтешь нужным.
Мы сидели за маленьким столиком, играя в ятзи; мать готовила обед.
— Мне-то уже будет все равно, — добавил он, — ведь меня уже не будет.
— Но разве я должен это решать?
— А кто же еще? — сказал он. — Ведь именно тебе придется посещать это место следующие пятьдесят лет. Или тысячу, если к тому времени все-таки научатся заменять износившиеся органы пластиковыми.
Мать слышала каждое слово из кухни, образующей короткий конец г-образной загогулины «гостиная-столовая-кухня».
— Биологическое бессмертие вышло из моды, — сказала она, — вместе с монорельсами и экскурсиями на Марс.
Она принесла и поставила на стол острый томатный соус и блюдо с маисовыми чипсами. Переехав в Аризону, мать перестала укладывать волосы. Теперь она просто собирала их в хвостик на затылке. У нее был смугло-коричневый загар. Отец, предрасположенный к раку кожи, был бледным, как луна. Они смотрелись как поселенец и его невеста-индеанка.
— В сущности, все это не имеет большого значения, — добавил отец. — Извините, что я вообще завел этот разговор.
Я взглянул на мать. Но она только махнула рукой и снова удалилась в кухню к своим чили.
— Ну а все-таки, Джонатан, — сказал отец. — Если бы вот сейчас мы с матерью разом схватились за сердце и рухнули головой в чипсы, что бы ты с нами сделал?
— Не знаю. Наверное, перевез бы вас в Кливленд.
— Вот как раз этого-то и не следует делать, — сказал он. — Ведь ты же никогда не вернешься в Кливленд. К чему тебе там мертвые родители?
— Все-таки мы прожили там много лет, — сказал я. — Для меня это по-прежнему что-то вроде дома.
— Мы тридцать лет пытались уехать из Кливленда, — сказал он. — Вот что происходило на самом деле. Этот кинотеатр едва меня не доконал, а климат едва не доконал нас обоих: и меня, и маму. Если ты меня туда отвезешь, клянусь, я буду к тебе являться. Каждую субботу до конца твоих дней я буду тебя будить и требовать, чтобы ты помог мне постричь кусты вокруг дома.
— Ну а здесь? — спросил я. — Тебе ведь здесь вроде бы нравится?
— Здесь я могу дышать, а мама учится делать «Голубую Маргариту».[34] Вот что такое для нас Финикс, не больше и не меньше.
На самом деле я не мог представить себе, что его похоронят в Аризоне. В этом была бы какая-то насмешка над ним — чтобы шакалы завывали над его головой.
— Знаешь, я не могу все это больше обсуждать, — сказал я. — Мне нечего сказать.
— Ладно, — сказал отец, — хочешь, еще раз разгромлю тебя в ятзи?
— Нет. Я лучше немножко полежу. Если ты не против.
— Конечно. Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет. Просто хочу полежать минутку с закрытыми глазами.
Я встал и подошел к дивану, приобретенному ими уже в Аризоне. Это была почти точная копия кливлендского дивана: узловатые подлокотники из клена и накрахмаленный колониальный чехол. Диван, взвизгивая, раскладывался, превращаясь в еще одно спальное место. Его купили специально для меня, чтобы мне было на чем спать во время моих визитов, — у родителей, так же как и во всех других домах жилого комплекса, была только одна спальня. Это был район вдов и вдовцов.
— Может, разберешь его и поспишь? — сказал отец.
— Нет, не нужно, я так полежу.
Я лег, положив под голову вышитую подушку. На диванном чехле были изображены камыши, ржавого цвета лодки и вереница коричневых уток, улетающих вдаль группками по три. На угловом столике мерцала маленькая рождественская елочка, увитая гирляндой, которую, помню, я когда-то сам выбирал в кливлендском магазинчике. После «декоративных» елок с красными и серебряными шарами, тросточками, набитыми леденцами, и крохотными белыми лампочками родители снова вернулись к уменьшенной копии яркой, беспорядочной елки дома с детьми.