Анатолий Иванов - Печаль полей (Повести)
Она опустила голову и, не поднимая ее, полезла из-за стола.
— Давайте… А то детей кормить да укладывать пора. — Она повернулась к отцу и Тихомилову спиной, почувствовав, как потоком льются по щекам горячие слезы.
И откуда взялся он, этот слух, что между ней и Степаном было что-то?! И в этот последний месяц, перед тем как грохнула война, со Степаном она почти не виделась. Рано пошли травы в тот год, с самой весны было много дождей, которые мешали севу, а травы к началу июня вымахали по пояс. Сперва Степан пропадал целыми днями на кузне, помогая хромоногому Петровану Макееву отлаживать косы, а потом и вовсе жил на сенокосах. А она, Катя, все так же возилась да возилась с шестерыми детишками.
Зловещее известие о войне и в их маленькой деревушке изменило привычное течение жизни. «Поворо-от!» — произнес свое обычное пьяненький кузнец Макеев, выслушав под вечер 22 июня выступление Молотова по радиоприемнику, который выставили в открытое окно колхозной конторы, и в самом деле все повернулось и потекло теперь в иную сторону. Ночей в июне почти нет, в одиннадцать еще светло, а в три уж и солнце за холмами где-то маячит, огонь в домах людям без надобности, а в эту первую военную ночь они горели до рассвета. С утра заходили по небу тяжелые дождевые тучи, грозя промочить высохшую уже на лугах кошенину, а председатель колхоза с Тихомиловым никак не могли отправить людей сгребать и стоговать сено, колхозники толпились у конторы, дожидаясь известий о том, что немцев за советскую границу уже выперли и война окончилась… Дождь таки обвалился к вечеру и сильно попортил готовое сено. А на другой день была объявлена и первая мобилизация, под которую подпало дюжины полторы романовских парней и мужиков, в том числе и Степан Тихомилов.
На сборы мобилизованным было отведено всего полтора дня, и Степан, бледный и немного растерянный, то прижимал к груди головенку старшего своего сынишки, шестилетнего Захара, то сажал на колени Игнатия с Донькой.
— Кровинушки!.. В детдом, сказали мне в военкомате, теперь вас… Завтра поедем.
— Какой детдом? Ополоумел! — закричала сквозь слезы Катя. — Будто я уж неживая… Али не привычная к такому делу.
— Ах, Катя, Катя! Катенька, война ж. А коли там меня…
— Язык-то у тебя как поворачивается! Бессовестный.
До вечера Степан еще несколько раз пытался завести разговор о детдоме, а Катя, будто дети были ее собственные, сквозь слезы кричала ему враждебно:
— Не дам! Не дам… Пап, да скажи ты ему, дуралею!
И Данила Афанасьев в конце концов хмуро проговорил:
— Пущай она, Степан… Разве там-то им лучше будет?
— Так, дядь Данила… Рано или поздно и ты уйдешь. Как тогда она?
— А там и решать будем, — ответил председатель колхоза.
В июне сорок первого, прощаясь на вокзале со Степаном Тихомиловым, о своих братьях и совсем малолетней сестренке Катя и не думала. Они для нее в те минуты будто и не существовали, а были лишь его, Степановы, дети, о которых она без конца ему говорила и говорила:
— Не заботься об них… Они мне давно не чужие, Мамкой, слышал же, зовут.
— Спасибо, Кать… Спасибо, Кать, — одно в то же повторял он без конца, будто пьяный.
И вдруг в ответ на какие-то ее, тоже бессвязные слова он заговорил голосом твердым и ясным:
— Одно скажу тебе, Катя. После смерти Ксении я будто еще одну долгую жизнь прожил. Не знаю как, но ты у меня в душе переворот сделала. В общем, как с войны вернусь, и если ты будешь согласная…
Закончить она ему не дала, зажала рот ладонью.
— Не надо, Степ… — И припала головой к его плечу.
На районном вокзале, где стоял состав из теплушек, творилось невообразимое. Играла духовая музыка, в голос ревели женщины, слышался пьяный смех, раздавались нестройные песни. В бурлящей толпе несколько раз мелькал Данила Афанасьев, провожая односельчан. Неподалеку от Степана с Катей выла, лежа на груди Артемия Пилюгина, жена его Лидия, а старая бабка Федотья, тыкая ей костылем в спину, говорила: «Вот теперь и поплачь… Шибче убивайся-то, за Советскую власть муженек воевать едет. Отец-то его, Сасоний, вот поглядел бы…» От шума, от гама, от пьяных песен и женского плача и от собственных слез голова у Кати была как распухшая, но она отчетливо слышала слова бабки Федотьи, только никак не могла понять их смысла. Дети Артемия, Пашка с Сонькой, дергали мать за одежду и, хныча, просили ее совсем о другом: «Не плачь, мама… Бабушка вон не плачет, и ты не плачь». Но до всего этого Кате будто дела не было. Она открыто и впервые в жизни прижималась к Степану Тихомилову, чувствовала его тепло, отчего у нее еще больше кружилась голова.
— Не надо, — произнесла она еще раз, оторвалась, поглядела ему в глаза. — А как приедешь — на гармошке мне сыграешь? А, сыграешь?
— Да, конечно, Катя!
Из вагона он ей махал до самого конца, пока состав не завернул за какие-то здания, и все кричал, кричал: «Я тебе обо всем напишу, напишу…»
В первом же письме он еще с дороги написал то, о чем Катя не дала ему договорить: если она после войны согласится выйти за него, то он и ветру на нее пахнуть не даст.
Катя никогда не показывала это письмо отцу, носила его, пока конверт не истерся, при себе, а потом положила в самое потайное место.
Весной сорок второго, когда уходил на фронт и Данила Афанасьев, у крыльца прощаясь, он сказал:
— Вишь, какое горе над землей нашей. Всем тяжко. Ты уж как-нибудь сбереги детишек…
— Папа, папа… — Катя уткнулась ему горячей головой в грудь. — Ты только вернись, вернись…
— Куда ж я денусь? И Степан вернется… — И, помолчав, вдруг проговорил: — А это верно, Кать, он не даст на тебя и ветру пахнуть.
— Ты… ты читал мое письмо? — вспыхнула Катя.
— Что ты, дочка. Так мне сам Степан написал с фронта, Катя, говорит, согласная, а я и ей заявил, и тебе, пишет, обещаю как ее отцу…
— Папка, папка! — еще раз только и воскликнула тогда Катя.
Отец уезжал на фронт один, никто, кроме дочери, хромого кузнеца Макеева да старого Андрона, его не провожал. Да еще у ходка стоял Артемий Пилюгин, недавно вернувшийся с фронта по ранению, самолично решивший отвезти отца в райвоенкомат.
— Ну, Катенька, давай уж как-нибудь тут, — еще раз обнял он ее. — Новый председатель вот обещает помогать тебе с такой оравой по возможности.
— Помогу, помогу, не беспокойся даже об этом, — угодливо сказал тогда Пилюгин.
* * *«Помогу… Помог, кобелина проклятый», — не раз горько думала о Пилюгине Катя еще до рокового Мишухиного выстрела.
А теперь, когда старая Андрониха с непреклонной убежденностью объяснила Кате причины свалившихся на нее напастей, рассказала о двух этих линиях в Романовке — тихомиловско-афанасьевской и пилюгинской да высказала свое предположение о причине смерти Ксении, жены Степана, — перед Катей как бы распахнулась бездна жизни, заглянув в которую она поразилась. Часто теперь она задумывалась о вещах каких-то отвлеченных, не относящихся к истории затерявшейся в холмах крохотной Романовки, живших и живущих в ней людей. Думала Катя, что вот течет речка, и человек видит, что делается на ее поверхности — солнечные да лунные блики качаются, волны играют, то мутная весной или после дождей, то светлая она течет. А какая жизнь идет в глубине?