Джонатан Фоер - Полная иллюминация
Густой замес из крови и драмы,1934
НЕ ПОДОЗРЕВАЯ об истинной сути его визитов, прихожане Падшей Синагоги оплачивали дедушке еженедельные посещения Розы, а со временем решили платить ему за оказание подобных услуг и другим вдовам и хиреющим дамам вблизи Трахимброда. Его родители тоже ни о чем не догадывались, но облегченно вздыхали, видя, с каким рвением их сын совмещает заработок с уходом за пожилыми, что становилось для них все более личной проблемой по мере того, как они сами нисходили в бедность и раннюю старость.
Мы уж подумывали, нет ли в тебе цыганской крови, — сказал ему отец, но он только улыбнулся в ответ — как всегда на отцовские замечания.
Он хочет сказать, — сказала мама (мама, которую он обожал больше жизни), — что мы радуемся, когда ты с пользой проводишь время. Она поцеловала его в щеку и взъерошила волосы, чем огорчила отца, который считал, что Сафран давно вырос из этих нежностей.
Кто мое сокровище? — бывало, спрашивала она, когда отца не было рядом.
Я, — говорил Сафран, млея от вопроса, млея от ответа, млея от поцелуя, который всегда ответ сопровождал. — Тебе за ним далеко ходить не надо. Будто он и вправду боялся, что однажды она за ним куда-нибудь пойдет. И по этой причине — потому что он не хотел, чтобы она куда-либо от него уходила, — он никогда не говорил маме того, что, по его мнению, могло ее расстроить, или уронило бы его в ее глазах, или пробудило бы в ней ревность.
Из тех же соображений он никогда не рассказывал друзьям о своих любовных похождениях, а очередной любовнице о ее предшественнице. Он так боялся разоблачения, что даже в своем дневнике — единственном дошедшем до меня письменном свидетельстве его жизни до встречи с бабушкой, после войны, в лагере для перемещенных лиц, — он ни разу о них не упоминает.
В день, когда Роза лишила его невинности: Самый обычный день. Отец получил свежую партию бечевки из Ровно и наорал на меня, когда я отказался ему помочь. Мама, как обычно, вступилась, но он все равно наорал. Всю ночь думал о маяках. Странно.
В день, когда впервые лишил невинности он: Ходил сегодня в театр. В первом акте от скуки чуть не уснул. Выпил восемь чашечек кофе. Думал, разорвет. Не разорвало.
В день, когда впервые он вошел в женщину со спины: Долго раздумывал над мамиными словами о часовщиках. Доводы ее убедительны, но я все еще сомневаюсь. Слышал, как они с отцом орут друг на друга в спальне, из-за крика не мог заснуть. Зато когда заснул, спал как убитый.
Не то чтобы его мучил стыд или угнетала мысль о неправильности его поступков, — он знал, что поступает правильно, правильнее, чем все, кто его окружает, — и еще он знал, что правильные поступки всегда сопровождаются чувством вины и что если чувствуешь себя виноватым, значит, скорее всего, поступаешь правильно. Но он также знал, что любовь не застрахована от инфляции, и что если мама, или Роз, или кто-либо из тех, кто его любит, друг о друге узнают, они волей-неволей почувствуют себя обесцененными. Он знал, что слова я люблю тебя означают также я люблю тебя сильнее всех, кто когда-либо тебя любил или полюбит, а также я люблю тебя так, как никогда никого до этого не любил и не полюблю. Он знал, что любить одновременно двоих невозможно по определению. (Алекс, отчасти в этом причина, по которой я не могу рассказать бабушке об Августине.)
Вторая тоже была вдовой. Ему все еще было десять, когда одноклассник пригласил его на спектакль в местный театр, который одновременно служил танцплощадкой, а дважды в год — синагогой. Его билет соответствовал креслу, которое уже успела занять Листа П, юная вдова первой жертвы Сдвоенного Дома. Она была миниатюрной, с кудряшками тонких каштановых волос, собранных в тугой хвостик. Ее розовая юбка поражала своей опрятностью и чистотой — такой опрятностью и такой чистотой, будто она отстирывала и отглаживала ее десятки раз. Она была красива, это точно, красива своей пронзительной аккуратностью, очевидной даже в мелочах. И если предположить, что ее муж оставался бессмертным до той поры, покуда энергия его клеток растворялась в земле, питала и удобряла почву, помогая новой жизни расти, то продолжалась и ее любовь, рассеянная по тысячам ежедневных дел, которые надлежало сделать, — любовь до того грандиозная, что даже многократно поделенной ее хватало на то, чтобы пришивать пуговицы к рубашкам, которые некому было надеть, и собирать опавшие ветки у подножий деревьев, и по десять раз стирать и гладить юбки, не успевшие толком запачкаться.
По-моему… — начал он, показывая свой билет.
Но посмотри, — сказала Листа, показывая свой, где черным по белому значилось то же место. — Оно мое.
И мое.
Она принялась бормотать что-то об абсурдности театра, посредственности актеров, недалекости драматургов, идиотизма драмы как таковой и как ее совсем не удивляет, что эти остолопы не смогли справиться даже с тем, чтобы продать не больше, чем по одному билету на место. Тут она заметила его руку — и тирада оборвалась.
Одно из двух, — сказала она, внезапно зашмыгав носом. — Или я сажусь к тебе на колени, или мы сейчас же отсюда уходим. Как выяснилось, они сделали и то, и другое, только в обратном порядке.
Ты любишь кофе? — спросила она, порхая по своей непорочной кухне, переставляя вещи с места на места, не глядя на него.
Конечно.
Многие молодые люди к нему безразличны.
Я пью, — сказал он, хотя по правде кофе ни разу не пробовал.
Я скоро опять к маме перееду.
Зачем?
Мы собирались въехать сюда после свадьбы, но ты знаешь, что произошло.
Да. Мне очень жаль.
Так будешь пить? — спросила она, царапая ногтем полированную ручку шкафа.
Конечно. Но только если и ты будешь. Один не хочу.
Я буду. Если ты хочешь, — сказала она, беря в руку губку для мытья посуды и тут же опуская ее.
Один не хочу.
Я буду.
Два года и шестьдесят восемь любовниц спустя Сафран осознал, что капельки крови, оставшиеся на простынях Листы, были слезами ее невинности. Он припомнил обстоятельства гибели того, кто должен был стать ее мужем: строительные леса оборвали его жизнь в день свадьбы, обрушившись в тот самый миг, когда он шел преклонить колени перед Времямером, сделав Листу вдовой скорее условно, прежде, чем они взошли на брачное ложе, прежде, чем она окропила его своею кровью.