Людмила Улицкая - Зеленый шатер
Анна Александровна сидела от Сани справа, а по его левую руку — с львиной распадающейся пополам гривой мужчина богемного вида, в шейном платке с ягуаровыми черно-желтыми пятнами — певец? Актер? Назвался Юрием Андреевичем.
Перед подачей горячего, когда обед перевалил за середину, унесли бульонные чашки и пустое блюдо из-под двадцати четырех, по числу приглашенных, крошечных пирожков, сосед встал с рюмкой в руках:
— Милые Лиза и Боба!
«Ага, домашний, близкий человек, зовет Бориса „Бобой“», — отметил Саня.
Рот у говорящего был необыкновенно подвижный, верхняя губа рассечена глубокой выемкой, нижняя слегка выпячена:
— Вы встали на опасный путь брака! Возможно, он не столь опасен, сколь непредсказуем. Я желаю вам самого, с моей точки зрения, главного в браке: чтобы он не помешал вам слышать музыку. Это величайшее счастье — слышать в четыре уха, играть в четыре руки, быть причастным к рождению новых звуков, которых до вас в мире не бывало. Музыка, выходящая из-под рук, живет лишь мгновения, пока не угасли, не рассеялись в пространстве волны. Но сиюминутность музыки — изнанка ее вечности. Простите, Мария Вениаминовна, что я при вас говорю такие глупости… Бобочка, Лиза, дорогие! Я от души желаю вам, чтобы музыка вас не покидала, чтобы открывалась глубже и полнее.
— Нора! — раздался низкий, немного скрипучий голос. — Чудные пирожки! Дай мне, пожалуйста, парочку с собой!
Элеонора ответила злобным взглядом:
— Вам завернут, Мария Вениаминовна, завернут!
— Это, Санечка, в мемуары. Не забудь, — шепнула Анна Александровна.
Саня и так сидел, как в первом ряду партера, перед столькими великими сразу, и сосед в леопардовом платочке был не просто так, случайный человек в застолье, он знал что-то важное, — по лицу было видно — и кто он, кто? Старуха эта, которая просила завернуть ей пирожков на дом, — Мария Вениаминовна — была Саниным кумиром с первого же ее концерта, на который его привели в детстве.
После обеда — без всяких древнерусских «горько!» — перешли в кабинет. Это была одна из последних барских квартир на улице Маркса и Энгельса, в бывшем Малом Знаменском переулке, позади Пушкинского музея, и, может быть, единственная во всей стране семья, проживавшая в квартире с самой постройки дома, с шестого года — прадед, дед, отец, Борис — никого не выселяли, не уплотняли, не арестовывали. Семейная легенда гласила, что именно в этой квартире, а вовсе не в квартире Пешковой слушал Ленин сонату № 23 Бетховена в исполнении Исая Добровейна, младшего брата Элеоноры Зораховны. Здесь в соседней комнате были сказаны вождем, или Горьким зачем-то придуманы, знаменитые слова: «Изумительная, нечеловеческая музыка… Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту…»
И глупости оказались далеко не милые, и головки летели от его поглаживания тысячами…
Все эти легенды, ставшие теперь ее семейными, Лиза тихонько рассказала Сане, вытащив его на балкон. И еще: играл-то Добровейн в тот вечер совсем не «Аппассионату», а фортепианную сонату № 14! «Лунную»! Знатоки перепутали.
В кабинете мужчины закурили. Прислуга внесла на подносе кофе.
— Все весьма British, — шепнул Саня бабушке.
— No, Jewish, — поправила Анна Александровна Саню.
— Нюта, звучит как-то антисемитски. Я за тобой не замечал.
Анна Александровна затягивалась глубоко, раздувая тонкие ноздри. Выпустила дым, покачала головой:
— Саня, антисемитизм в нашей стране — привилегия лавочников и высшей аристократии, а наше семейство по всем признакам — интеллигенция, хоть и дворянского происхождения. Евреев я люблю, ты же знаешь.
— Знаю. Ты Миху любишь. Мне это совершенно безразлично — еврей, нееврей. Только почему-то из двух моих ближайших друзей — полтора еврея.
— В том-то и дело. Может, чувствительность повышенная?
Анна Александровна антисемитизмом действительно брезговала, смысл ее чувства был иной. Когда-то в юности она отказала влюбленному в нее пожизненно Васеньке, и теперь осуществилась месть судьбы: Лизка, его внучка, отказала ее утонченному Санечке, предпочтя ему еврейского юношу расплывчатой внешности.
Эта концепция Анны Александровны не вполне соответствовала действительности, поскольку Саня ничего Лизе и не предлагал, кроме дружеской верности и душевной близости, так что Лизе отказывать было не в чем. Но Анна Александровна с их ранних лет была уверена, что эти дети созданы друг для друга. Лизин выбор в душе осуждала, считала его исключительно карьерным и корыстным. И еврейство как-то вставало в общий ряд неприятных черт Лизиного жениха.
Подошла Лиза с бокалом — на пальце блестело новое обручальное кольцо. Под руку вела Саниного соседа.
— Вы уже познакомились с Юрием Андреевичем? Профессор теории музыки, Санечка. Вот человек, который может разрешить все твои музыкальные проблемы.
— Не так часто встречаются люди, у которых вообще есть музыкальные проблемы. — Юрий Андреевич смотрел на Саню с живейшим интересом.
— Ах, что за ерунда, Лиза, — Саня и смутился, и обиделся на Лизу: ну разве можно вот так бестактно?
Саня не успел ничего сказать, потому что к роялю направилась она — грузная старуха с сумкой под мышкой, с кефирной головкой, торчащей из разверстой пасти.
Элеонора Зораховна не планировала ее выступления. По замыслу хозяйки, далее следовал десерт — кофе, мороженое и маленькие пирожные, которые уже вносила с кухни прислуга. Но гостья, не замечая подноса с пирожными, шла к роялю, как боксер на ринг — опустив расслабленно массивную голову и свесив вдоль тела руки. Она грохнула справа от педалей нагруженную сумку, порылась в ней, вынула ноты и поставила на пюпитр. Потом села на вертящийся табурет, немного покачала на нем свое большое тело, посмотрела вверх, словно разглядывая на потолке смутно написанное сообщение. Прикрыла глаза, видимо, получив ожидаемое сообщение, взяла крепкий, как арбуз, аккорд. Потом другой, третий. Они были странны сами по себе и готовили к необычному.
— Садитесь, — шепнул Юрий Андреевич. — Восемнадцать минут при хорошем темпе.
Такой музыки Саня прежде не слыхивал. Он знал, что она существовала, какая-то враждебная, отвергающая романтическую традицию, попирающая законы и каноны, до него доходили волны неодобрения, неприятия, но впервые он слышал ее живьем. Он слышал нечто вполне новое, но не понимал, как оно устроено. Он хранил в себе опыт слушания другой музыки, «нормальной» — гораздо более внятной, привычной, любил ее внутренние ходы, почти навязчивые соприкосновения звуков, предвкушал разрешения, предугадывал окончание музыкальной фразы…